В последние годы в Китае стали появляться новые районы, построенные в стиле европейской архитектуры. В Шанхае есть так называемый Город на Темзе, моделью для которого послужила типичная английская деревня, есть и поселок в Гуандуне, скопированный с австрийской горной деревушки Хальштатт. Дома в этих заповедниках для миллионеров, довольно китчевые по своему стилю, конечно, не по карману большинству китайцев. Но характерно, что западные средства массовой информации высмеяли эти проекты, называя их неаутентичными; как выразилась «Вашингтон пост»: «Застройщики воздвигли эрзац европейско-американских поселков». Подобные высказывания невольно выдают подсознательную предубежденность. По всей видимости, аутентичными эти поселки можно было бы назвать, если бы в них жили европейцы или если бы их построили европейцы. Китайцы, живущие в таких зданиях, очевидно, претендуют на роль, им несвойственную, или же восстают против собственной культурной традиции. Мысль о том, что кому-нибудь из китайцев попросту хочется жить в доме георгианского стиля или в альпийском шале, кажется почти невероятной, несмотря на то что основатель республики Сунь Ятсен построил для себя дом в европейском стиле во французской концессии в Шанхае еще в 1920‑х. Мой прапрадед не считал себя в меньшей степени китайцем из-за того, что его вилла в Гуандуне напоминала образцы классической европейской архитектуры.
Сложившееся у нас представление о китайцах как о нации, зажатой в железных тисках древней истории и застывшей культурной традиции, содержит в себе горькую иронию. Нетрудно понять, почему сама компартия неустанно пропагандирует идею культурного единообразия Китая. Убеждая окружающий мир, что Китай представляет собой не совокупность территорий со своими проблемами, а является монокультурным государством, режим таким образом укрепляет собственную легитимность в глазах международного сообщества. Именно по этой причине, отказавшись от своей прежней антиконфуцианской политики, партия теперь раскручивает идею «гармонии». Режим прежде всего заинтересован в сохранении собственной монополии на власть, для него это намного важнее, чем чистота марксистской идеологии. Партия видит прямую выгоду в пропаганде культурного релятивизма, поэтому ее глашатаи в откровенно своекорыстной манере заявляют, что демократия и права человека являются для страны чужеродными концепциями и не могут привиться на китайской почве.
Понимают ли те из нас, кто с готовностью повторяет мантру о монолитности и статичности китайской культуры, что таким образом они невольно помогают коммунистическому режиму в укреплении позиций? Не принимая во внимание специфической самобытности культуры последователей Далай-ламы в Тибете или мусульман провинции Синьцзян на крайнем западе страны, мы невольно признаем право пекинских властей на принесение в жертву сепаратистских амбиций этих районов на алтарь национального единства Китая. А провозглашая культурную уникальность Китая, мы подписываемся под рассчитанной на дешевый эффект трескотней о неприемлемости для этой страны демократии.
Мы с насмешкой вспоминаем теперь тех европейских интеллектуалов, «полезных идиотов», по определению Ленина, кто наивно воспевал перед Второй мировой войной большевистский режим в России. Но можно ли считать тех из нас, кто сегодня преувеличивает культурное единство Китая, менее полезными для репрессивного режима этой страны?
Новый Китай
Бессмысленно оспаривать существование самобытной китайской культуры, проявляющейся в повседневной жизни людей на обширной территории страны. Несмотря на возрастающую вестернизацию городской жизни, такие реалии, как философия фэншуй, связанные с цифрами суеверия или поклонение духам предков живы и поныне. Во многих зданиях в Китае четвертый этаж не обозначен табличкой, поскольку слова «четыре» и «смерть» звучат похоже. Моя тетка в Гуанчжоу отличается жестким практицизмом в руководстве своим пиар-бизнесом, что не помешало ей нанять консультанта по фэншуй для планировки нового офиса. Когда я уезжаю от своих китайских родственников, они зажигают ритуальные палочки на своем универсальном домашнем алтаре и молятся о моем благополучном возвращении домой.
Верно и то, что китайская письменность является мощным культурным и национальным скрепляющим фактором. Если даже многие люди из разных уголков обширной империи не в состоянии понять диалекты, на которых говорят их соседи, они, как правило, могут читать одни и те же газеты и следить по субтитрам за происходящим на экранах телевизоров. Попытки унификации литературного языка относятся еще ко времени первого цинского императора; Мао ввел обязательное изучение путунхуа, или «стандартного китайского языка», в школах. Если возможно привести в пример единственный довод в пользу теории о неразрывности китайской культуры, это будет, конечно, единая письменность.
Объединяет нацию и подлинная гордость за историю и достижения страны. Сунь Ятсен и Мао никогда не забывали подчеркнуть силу китайских традиций, даже если их следующим шагом было уничтожение этих традиций. Мао презрительно отзывался о «феодальных» императорах, но при этом стремился воссоздать помпезность времен императорского правления. Сунь утверждал, что древнекитайская философия в действительности сходна с принципами западной демократии. Его бывший протеже Чан Кайши, возглавивший после смерти Суня национальное правительство, основал в 1920‑х «Движение за новую жизнь» с целью возрождения традиционных китайских ценностей. Нападки радикальной интеллигенции на отсталость некоторых аспектов китайской культуры всегда вызывали возражения со стороны другой части интеллигенции, указывавшей на ее большую философскую ценность.
Исторический ревизионизм всегда имеет свои пределы. Как справедливо утверждали сторонники реформ, в разные периоды консервативная политическая культура Китая приводила к удушению прогресса. Вслед за первопроходческими морскими походами Чжэн Хэ минские императоры прекратили контакты страны с внешним миром, решив более не снаряжать военно-морских экспедиций на дальние расстояния и даже специальным указом запретив торговлю со своим ближайшим соседом — Японией. В XIX веке цинские правители, каковы бы ни были на то внутриполитические причины, отказались от культурных контактов с Европой. Показательно, что до 1861 года в Пекине не было министерства иностранных дел, а запрет на миграцию был снят только в 1893 году. Императоры позднего периода также отличались самодовольством и высокомерием. Это умонастроение сыграло с ними жестокую шутку, когда в 1895 году китайские войска потерпели поражение от японцев, нации, на которую китайский правящий класс до того момента самонадеянно смотрел сверху вниз, считая ее низшей во всех отношениях.
Сторонники проведения реформ эпохи поздней империи наталкивались на яростное противодействие со стороны значительной части элиты, вызванное ее почти религиозной приверженностью традиции. Реформаторы пытались подсластить призывы к модернизации лозунгами вроде: «Китайское учение в основе, западное учение для решения прикладных задач». Другие не принадлежащие к западному миру империи XIX века, такие как Османская империя на восточных рубежах Европы, сумели добиться модернизации с гораздо меньшими усилиями. Япония с ее Реставрацией Мэйдзи также продемонстрировала способность восточного общества к реформированию.