Родион Потапыч был рад, что подвернулась баушка Лукерья, которую он от души уважал. Самому бы не позвать попа из гордости, хотя старик в течение суток уже успел одуматься и давно понял, что сделал неладно. В ожидании попа баушка Лукерья отчитала Родиона Потапыча вполне, обвинив его во всем.
Батюшка, о. Акакий, был еще совсем молодой человек, которого недавно назначили в Балчуговский приход, так что у него не успели хорошенько даже волосы отрасти. Он был немало смущен таким редким случаем, когда пришлось разрешать от проклятия. Порывшись в требнике, он велел зажечь свечи перед образом, надел епитрахиль и начал читать по требнику установленные молитвы. Баушка Лукерья поставила Родиона Потапыча на колени и строго следила за ним все время. Устинья Марковна стояла у печки и горько рыдала, точно хоронила Феню.
Когда обряд кончился и все приложились ко кресту, о. Акакий сказал коротенькое слово о любви к ближнему, о прощении обид, о безграничном милосердии Божием.
– Нет, ты ему, отец, епитимию определи, – настаивала баушка Лукерья. – Надо так сделать, чтобы он чувствовал…
Батюшка согласился и на это, назначив по десяти земных поклонов в течение сорока дней.
– А теперь и о деле потолкуем, – решила баушка Лукерья. – Садись, отец Акакий, и образумь нас, темных людей…
Отец Акакий уже знал, в чем дело, и опять не знал, что посоветовать. Конечно, воротить Феню можно, но к чему это поведет: сегодня воротили, а завтра она убежит. Не лучше ли пока ее оставить и подействовать на мужа: может, он перейдет из-за жены в православие.
– Нет, это пустое, отец, – решила баушка Лукерья. – Сам-то Акинфий Назарыч, пожалуй бы, и ничего, да старуха Маремьяна не дозволит… Настоящая медведица и крепко своей старой веры держится. Ничего из этого не выйдет, а Феню надо воротить… Главное дело, она из своего православного закону вышла, а наши роды испокон века православные. Жиденький еще умок у Фени, вот она и вверилась…
– Силой нельзя заставить людей быть тем или другим, – заметил о. Акакий. – Мне самому этот случай неприятен, но не сделать бы хуже… Люди молодые, все может быть. В своей семье теперь Федосья Родионовна будет хуже чужой…
– А я ее к себе возьму и выправлю, – решила старуха. – Не погибать же православной душе… Уж я ее шелковой сделаю.
– Будь ей заместо матери… – упрашивала Устинья Марковна, кланяясь в ноги. – Я-то слаба, не умею, а Родион Потапыч перестрожит. Ты уж лучше…
– У меня отойдет и дурь свою бросит…
Отец Акакий посидел, сколько этого требовали приличия, напился чаю и отправился домой. Проводив его до порога, Родион Потапыч вернулся и проговорил:
– Славный бы попик, да молод больно…
– Ему же лучше, што и молод и умен. Вон какой очесливый да скромный…
– Ну, вот што, други мои милые, засиделась я у вас, – заговорила баушка Лукерья. – Стемнелось совсем на дворе… Домой пора: тоже не близкое место. Поволокусь как ни на есть…
– Да ты верхом, што ли, пригнала? – сурово спросил Родион Потапыч.
– Пешком-то я угорела уж ходить: было похожено вдосталь…
Старуха сходила в заднюю избу проститься «с девками», а потом надела шапку и стала прощаться.
– Куда ты ускорилась-то? – спрашивал Родион Потапыч, которому не хотелось отпускать старуху. – Ночевала бы, баушка, а то еще заедешь куда-нибудь в ширп…
– Невозможно мне… Гребтится все, как там у нас на Фотьянке. Петр-то Васильич мой што-то больно ноне стал к водочке припадать. Связался с Мыльниковым да с Кишкиным… Не гожее дело.
– Золото хотят искать… Эх, бить-то их некому, баушка!.. А я вот что тебе скажу, Лукерья: погоди малость, я оболокусь да провожу тебя до Краюхина увала. Мутит меня дома-то, а на вольном воздухе, может, обойдусь…
– И любезное дело, – согласилась баушка, подмигивая Устинье Марковне. – Одной-то мне, пожалуй, и опасливо по нонешнему времю ездить, а сегодни еще воскресенье… Пируют у вас на Балчуговском, страсть пируют. Восетта
[33]
еду я также на вершной, а навстречу мне ваши балчуговские парни идут. Совсем молодые, а пьяненькие… Увидали меня, озорники, и давай галиться: «Тпру, баушка!..» Ну, я их нагайкой, а они меня обозвали што ни есть хуже да еще с седла хотели стащить…
– Собака народ стал, баушка…
Родион Потапыч оделся, захватил с собой весь припас, помолился и, не простившись с домашними, вышел. Прокопий помог старухе сесть в седло.
– Вот говорят, что гусь свинье не товарищ, – шутила баушка Лукерья, выезжая на улицу.
Ночь была темная, и только освещали улицу огоньки, светившиеся кое-где в окнах. Фабрика темнела черным остовом, а высокая железная труба походила на корабельную мачту. Издали еще волчьим глазом глянул Ермошкин кабак: у его двери горела лампа с зеркальным рефлектором. Темные фигуры входили и выходили, а в открывшуюся дверь вырывалась смешанная струя пьяного галденья.
– Тьфу!.. – отплюнулся Родион Потапыч, стараясь не глядеть на проклятое место. – Вот, баушка, до чего мы с тобой дожили: не выходит народ из кабака… Днюют и ночуют у Ермошки.
– Ох, и не говори, Родион Потапыч! У нас на Фотьянке тоже мужики пируют без утыху… Што только и будет, как жить-то будут. Ополоумели вконец… Никакой страсти не стало в народе.
– Глаза бы не глядели, – с грустью отвечал Родион Потапыч, шагая по середине улицы рядом с лошадью. – Охальники… И нет хуже, как эти понедельники. Глаза бы не глядели, как работнички-то наши выйдут завтра на работу… Как мухи травленые ползают. Рыло опухнет, глаза затекут… тьфу!..
Поровнявшись с кабаком, они замолчали, точно ехали по зачумленному месту. Родион Потапыч несколько раз волком посмотрел на кабацкую дверь и еще раз плюнул. Угнетенное настроение продолжалось на расстоянии целой улицы, пока кабацкий глаз не скрылся из виду.
– Помнишь место-то?.. – тихо проговорила баушка Лукерья, кивая головой в сторону черневшей «пьяной конторы». – Много тут наших варнацких слез пролито…
Старик тряхнул головой и ничего не ответил.
– Когда нашу партию из Расеи пригнали, – продолжала тихо старуха, точно боялась разбудить каторжные тени, витавшие здесь, – дорога-то шла через Тайболу… Ну, входит партия в Балчуговский, а покойница-сестрица, Марфа Тимофеевна, поглядела этак кругом и шепчет мне: «Луша, тут наша смертынька». Обнакновенно, там, в Расее-то, и слыхом не слыхали, что такое есть каторга, а только словом-то пугали: «Вот приведут в Сибирь на каторгу, так там узнаете…» И у меня сердце екнуло, когда завиделся завод, а все-таки я потихоньку отвечаю Марфе Тимофеевне: «Погляди, глупая, вон церковь-то… Помрем, так хоть похоронить есть кому!» Глупы-глупы, а это соображаем, што без попа церковь не стоит… И обрадели мы вот этой самой балчуговской церкви, как родной матери. Да и вся наша партия тоже… Известно, женское дело, страшливое: вот, мол, где она, эта самая каторга. По этапам-то вели нас близко полугода, так всего натерпелись и думаем, што в каторге еще того похуже раз на десять.