Давай, моя радость и любимая женка, твои глазки и губки, а также наших малых, я вас всех обниму, расцелую и благословлю.
Ваш отец и муж Андрей.
Целуй папу, маму, Каю. А.
18 апреля 1917 г.
Дорогая женушка!
Вчера получил твою первую открытку (от 5.IV, № 657) по моему новому адресу и, значит, с тобою вновь связался. Я тебе не посылаю человека, так как 1) это запрещено, а 2) когда-то он к тебе доберется, да и человека подходящего у меня нет… твоя фраза, что ты выезжаешь в середине апреля, окончательно меня в этом укрепляет: посланный едва ли мог быть у тебя раньше 25 апреля. Вчера вновь был в окопах, и опять те же разговоры, убеждения, то ирония, то ругань. Когда-то 64-ю дивизию я получил очень неважной, но теперешний объект для моей педагогики не идет ни в какое сравнение: это чего-то особенного, как говорят твои друзья. И если и теперь я выйду победителем, то, женка, твой муж возомнит о себе сверх меры. Как будто мне начинают виднеться некоторые проблески, но только очень и очень слабые. Проблески хотя бы уже в том, что я начинаю находить 1–2 часа в сутки, чтобы почитать… этого давно не было. Вчера я закончил роман Матильды Серао «Волосы Самсона» – описана история журналиста Иоанна, начиная с его детства, когда он с отцом – бедным газетным сотрудником – шлялся по ресторанам и целые часы проводил в редакции, и кончая днем, когда он разоряется окончательно в роли издателя газеты «Время», тираж которой одно время доходил до 100 т[ысяч] экземпляров. Это хорошо написанное произведение, с теплотою и большим знанием дела. Я прочитал его с особым субъективным интересом, и многое тяжкое, а вместе с тем и интересное вспомнилось мне при этом, и картины прошлого поплыли пред моими воспаленными глазами. Если будет возможность – прочитай: тебя это должно заинтересовать.
Сейчас читаю статьи в Историческом вестнике. То, что совершается у нас сейчас, занимает мое большое внимание, поскольку я могу заняться всем этим рядом с моей специальной работой. О нас иногда находим общие заметки в газетах на темы: «Армия готова к отпору», «дисциплина в армии не только не упала, а стала еще выше» и т. п. Кто это пишет, зачем и почему, мы не знаем, но го́лоса специалистов, окопных людей никто не спрашивает; эти голоса не нужны; говорится то, что одно может попасть в газеты. Я, конечно, не пессимист, и выводы людей отчаявшихся я повторять не буду, но сказать, что дисциплина стала выше, сказать не могу. Я бы предложил желающим обойти войска и посмотреть… ну что бы? Ну хотя бы состояние винтовок или состояние отхожих мест… И кому дано понимать русского солдата, тот по этим двум признакам сразу ответит на вопросы и о дисциплине, и о боевом настроении… посмотрев только винтовку или понюхав воздух несколько в стороне от окопов. Что же касается до общих судеб, то в особо грустные минуты мне думается (говоря словами Кавелина), что мы, как Моисей, умрем в пустыне. Конечно, – я писал тебе, – я верую в здравый смысл русского народа, который в глубине своих еще здоровых нервов и еще свежего разума найдет прочный источник для дальнейшего благого и здорового государственного строительства, но это лишь моя интуитивная вера – вера русского человека; вне же ее, в фактах, которые я наблюдаю (правда, очень мало… что до нас доходит в нашу боевую глушь?), я не вижу веселых горизонтов. Старый гнет и цепи так всем осточертели, что, вырвавшись на свободу, люди только о свободе и думают, и упиваются подчас без памяти этим ядовитым для многих напитком. Мне рисуется толпа людей, слишком долго шедшая по раскаленной зноем пустыне, и когда она наконец видит пред собой источник воды, толпа падает к ее прохладной влаге и пьет без памяти, без отдыха, не думая ни об отраве, ни о возможной болезни… И как мне, женушка, хочется в иные минуты иметь тебя возле себя, посадить к себе на колени и повести с тобою беседу о судьбах нашей родины, послушать твое тихое слово, и если бы оно стало слишком грустным, если бы полились слишком безнадежные думы, я закрыл бы тогда поцелуем твои уста и этой лаской сделал бы их молчаливыми. Родина… страшнее всего и больнее то, что о ней теперь меньше всего думают, все готовы отдать другим из ее великого, потом и кровью скованного достояния: юг – украинцам, Армению – Турции, Галицию – Австрии, проливы – Турции… идите, собирайтесь, вы, другие, может быть, и вам что-либо нужно: у нас есть еще Кавказ, Сибирь, Туркестан, Финляндия… впрочем, ее мы уже отдали. Вот чего я не могу понять. Свободы – хорошо; рассредоточение власти – прекрасно, форма правления, которую выберет народ (верую в одну, но подпишусь под той, которую выберет), но зачем рваться на клочки, зачем разгораживать и тащить по прутьям гнездо? Я хочу быть сыном 200-миллионной семьи, а не какого-либо 10-миллионного курятника; как сын первой, я чувствую себя великим и гордым, мне милее и сладостнее мой труд, ласковее и спокойнее рисуется моя будущая могила… маленький холмик на необъятном просторе моей огромной родины.
Давай, моя ласковая и единственная, твои глазки и губки, а также наших малых, я вас обниму, расцелую и благословлю.
Ваш отец и муж Андрей.
Целуй папу и маму. Получила ли ты 700 руб.? А.
20/3 апреля 1917 г.
Дорогая моя женушка!
Второй день у нас ясный и теплый, с легким ветерком; два букета стоят по сторонам вашей карточки, в моей халупке светло и уютно, на душе моей спокойнее и теплее. От тебя вместе с «Арм[ейским] вестником» пришла запоздалая открытка от 29.III, более поздних нет. Почта стала ходить несомненно хуже, несмотря на то что отсутствие цензуры дает 1–2 дня лишних. И не в одной почте, а и всюду продуктивность труда сильно понизилась, и мы беднеем с каждым часом. Конечно, это не первый раз, когда люди не в силах разобраться в сумме прав и обязанностей, выпавших на их долю: первые раздули без предела, вторые свели почти к нулю. Придет время, и люди поймут, что новый порядок тогда только даст благо, когда с расширенными правами сами собою расширятся и обязанности – естественно, самопроизвольно, под давлением личного ощущения.
Моя дивизия такого сорта, что она вызывает общее любопытство, и ко мне гости-наблюдатели, следователи и т. п. – приезжают один за другим. На днях пришлось открыть офицера, который не то защищал солдат, не то их подстрекал; он, напр[имер], много критиковал окопы, а на поверку оказалось, что он их и не видел. А когда ему было приказано осмотреть их лично, он до того струсил, что сорвал свои погоны и заявил, что он не присягал ни старому, ни новому правительству, что он не офицер, войны не признает и хочет жить по заветам Христа. Этого «толстовца», а в действительности – подлого труса и развратителя, я предаю теперь военному суду. А сколько времени он мутил ребят, которые сами теперь ахают задним числом. Я и сам не знаю еще, не обнаружит ли следствие в «толстовце» немецкого шпиона…
Дорогая цыпка, написал тебе этот факт и вдруг впал в сомнение, не было ли об этом мною написано тебе раньше? Я могу это спутать, ибо часто задним числом не разбираюсь, написал ли я тебе, или тот же случай занес в свой дневник. Сейчас у меня сидел командир мортирной батареи, работающей на моем участке (он из Костромы, но Павлушу [Снесарева] не знает). Он первые дни революции провел в Москве, и его впечатления очень забавны. Когда он рассказывает, то не может удержаться от смеху, – действительно ли это было смешно или ему удалось натыкаться на такие сцены, не догадался, но мы с ним много и дружно смеялись. Напр[имер], его умудрило попасть на собрание революционных офицеров, и, к своему удивлению, он здесь услышал одного, провозгласившего тезис: «Долой войну»; тогда он в негодовании поднимается на стол (или бочку) и начинает их ругательски ругать: «Да вы же – офицеры, для чего же вы существуете? В чем ваша сила и цель? Да были ли вы на войне, которую вы рекомендуете прекратить…» К его удивлению, оказалось, что г. революц[ионные] офицеры – народ все мирно́й, не бывший не только в окопах, но и на театре войны. Тогда мой собеседник распаляется еще более и кричит, что в такой компании ему – боевому офицеру – и быть не пристало. Он хочет уходить, но ему кричат: «Останьтесь, товарищ, что нам тыловую дрянь слушать, скажите еще…» Он остается, голосуется формула «долой войну» и не только не проходит, а заменяется противоположной: «Война до победного конца».