Игнат вчера и позавчера, скорчившись под цветущей яблоней, читал «Демона». Я его спрашиваю, что он читает. «Зинόн». – «Какой Зинон?» – «Димόн». Я догадываюсь, что это «Демон», объясняю ему содержание, а когда он кончает, я сам еще раз перечитываю красивые строфы. Я читаю некоторые места наизусть, вызывая удивление Игната. Странно, и ему, как всегда мне, особенно нравится конец, а когда я объяснил ему все тонкости, он пришел прямо в восторг, лицо его как-то перекосилось, и впечатление грусти ярко и показательно выдавилось на его лице…
И над семьей могильных плит
Давно никто уж не грустит.
У меня начинает бурлить мысль заехать к вам хоть бы на недельку или дней на 10. Сейчас покинуть дивизию я никак не могу, но если бы она стала в резерв, то возможность могла бы оказаться. Жаль, что мой бригадный командир не из сильных мне помощников (к тому же пока еще не генерал) и оставить на него дивизию – дело не прочное: буду нервничать, как мать вдали от детей. Во всяком случае, мысль повидаться с женкой меня сосет, и если можно будет ее осуществить, то попробую…
12 апреля состоялся приказ армии и флоту о назначении меня начальником 159-й дивизии, а еще 11 марта [видимо, описка: апреля] я значусь нач[альником] штаба дивизии… где мое начальство штабом корпуса, я не знаю… какая-то там путаница.
Дело у меня идет волнами – то как будто крупное улучшение, то опять минус… сложно, трудно, но и интересно. Давай, драгоценная, роскошная, любимая, красивая, добрая, милая, славная, ненаглядная, любящая………… женушка, твои глазки и губки, а также наших малых, я вас всех обниму, расцелую и благословлю.
Ваш отец и муж Андрей.
Целуй Алешу и Нюню. А.
Хорошо, если Генюша будет заучивать наизусть красивые стихотворения: это развивает память и вырабатывает стиль речи и письма.
8 мая 1917 г.
Дорогая моя божественная женушка!
Писем от тебя нет три дня, хотя, зная, что вы в Острогожске, я об этом особенно не волнуюсь. Говорят, что и ваш скромный городок по-своему реагировал на свободы: поколотил офицеров, командира зап[асного] кав[алерийского] полка и совсем заколотил… насколько все это правда? Я только что прочитал газеты, и как ни тяжко их содержимое, но в некоторых случаях от смеха удержаться трудно. Вот, напр[имер], почему ушел Грузинов, командующий Моск[овским] военным округом… власть-то, власть-то какая! Оказывается, его никто не слушал: он приказал маршевым ротам из Твери идти на фронт, а совет «тверской республики» (у нас их теперь – хоть залейся) отменил его приказание; велел выдавать полкам по 1,5 фунта хлеба, полк отменил приказ; одна часть отказалась выдать захваченное ею оружие и лошадей жандармского эскадрона, другая потребовала 6-часовой раб[очий] день (конечно, и 8 часов могут утрудить хорошего человека, 6-то все немного легче); караулы сами уходили, если смена несколько запаздывала; у самого Грузинова производили обыск… Словом, если бы Шехерезада стала рассказывать своему повелителю подобную сказку, он задушил бы ее на месте. И одно можно сказать, что к[омандую]щий Моск[овским] воен[ным] округом – человек очень терпеливый или, вернее, как взятый из запаса, ничего в военной службе не понимающий.
Сегодня в первый раз мне попался «Киевлянин», и его твердый, определенный голос мне очень понравился; говорят, его тираж страшно поднимается, что говорит о переломе в общественном настроении.
Вчера у нас с Игнатом было большое испытание. Недалеко от нашего домика уединенных мечтаний птичка свила себе гнездо, уронила туда три яичка и стала их высиживать; неделю тому назад вылупились три малюсеньких детеныша, с которыми мать и начала возиться. Игнату довелось видеть, как она их кормила, бросая в открытую пасть каждому по какому-то зернышку… это было трогательно и интересно. И вот вчера, подойдя к домику, я увидел быстро убегавшую кошку, а посмотрев глазами выше, нашел гнездо опрокинутым, без малышей. Я бросился назад и сообщил Игнату; тот вскрикнул «съела», побледнел, а затем с Передирием и со всеми домашними бросился к гнезду… увы, я был прав: кругом было разорено и пусто. Только к вечеру мне удалось успокоить Игната, наперев на то, что у кошки есть свои маленькие (о чем Игнат знал и раньше) и что она могла очутиться в таком положении, что своих детей она могла прокормить, лишь похитив детей другой матери… Что делать, такова основная ткань нашей жизни, и люди напрасно думают изменить ее. Сегодня уже Игнат вовсю играл с Революционером и, по-видимому, забыл про горе нашей маленькой соседки. «А что думает птичка, может быть, от горя не знает, куда деться», – апеллирую я к совести Игната, он морщится, но скоро забывает историю, увлеченный шалостями жеребенка, которого никакая уж кошка не съест.
Давно уже ждем Осипа, но его все нет. Билет ему я послал в письме к тебе от 24.IV, и, если письмо не пропало, оно давно должно быть у тебя… если не пропало. С почтой теперь из рук вон как плохо, везде на это жалуются: страна идет вперед – от самодержавия к конст[итуционной] монархии, затем к демократической республике и даже к социальной республике, а нутро наше – быт, взаимоотношения, обстановка – прет назад, к состоянию дикарей; и скоро, пожалуй, готтентоты будут говорить о нас с пренебрежением: почтовая связь – дикая, телеграф – хуже почты, обеспечение личности – никакой, жить везде – в городе ли, в деревне ли – и трудно, и страшно… были когда-то на юге России дикие скифы, прошло 2 т[ысячи] лет – и вновь они появились в том же самом месте, вот и итог истории.
Сегодня я был на наблюдательном пункте моей артиллерии, день выпал страшно ветреный, и я очень был рад, что послушался Игната, надел теплую рубашку и надел шинель. Вид хороший, но мертвенный, как и всякое современное боевое поле: идет ряд окопов – ближе наши, дальше – врага, поперек их тянутся ходы сообщения, есть места, намного больше взрытые… и нигде ни живой души; только в двух-трех местах робкий сизый дымок тянет из окопов. Я приказываю дать несколько контрольных выстрелов, чтобы проверить аккуратность пристрелки, и мы видим разрывы, после которых слышим долетающий гул… они нарушили тишину, а потом вновь ничего не слышно, кроме неровных порывов ветра. Я беседую с офицерами – народ это все боевой, испытанный, много переживший, но психика их удручена. «Так и ушел бы в английскую или французскую армию, – проговаривается один из них, – чтобы хоть оттуда помочь своей стране… здесь мы и бесполезны, и беспомощны». Я конечно, стараюсь их успокоить (одна из главнейших теперь обязанностей начальника дивизии), высказываю разные ободряющие соображения, и мы расстаемся с бодрым настроением.
В моем саду яблони находятся в полном расцвете, и ты себе, моя роскошь, не можешь и представить, как это красиво, как это похоже на сказку; в мои два окна смотрятся ветки яблони, унизанные цветами, догибаются чуть ли не до самых рам и дразнят меня своей причудливой прелестью. Я сегодня мало гулял в саду, так как возвратился лишь к обеду, а затем пришлось заняться делами. Сегодня окончательно обул свою дивизию, но с бельем дело совсем мат; не устроите ли вы какого сбора и не пришлете ли нам? Работницы то гуляли, то требовали надбавки, то теперь бастуют, а люди, сидящие в окопах, оголились… возмутительная вещь, но кому теперь до страны: всякий рвет, что может; отчего же не порвать и работницам. Давай, моя ласковая и славная, свои глазки и губки, а также наших малышей, я вас обниму, расцелую и благословлю.