Следя за приказами, вижу, что командиры полков довольно часто заболевают и, по-видимому, главным образом, нервами. И это понятно: командир полка – это последний умственный и нравственный ресурс части; на него в тяжкие минуты все оборачиваются, ожидая разъяснений, поддержки и ободрений. Сам же он должен всё в себя принять, обдумать, успеть переволноваться (если это неизбежно) и затем своим людям – нижним чинам и особенно офицерам – показать лицо бодрое, спокойное и разумное. Но это требует иногда усилия над собою (а для других и немалого), чтобы все быстро расценить и взять самого себя в руки, а повторность таких напряжений, конечно, разрушает нервную систему. Хорошо, что у твоего супруга выносить внутри себя всякие переживания является привычкой с детства, и теперь это мне очень помогает. Офицеры мои задаются вопросами, когда волнуется их командир полка и в чем это проявляется.
Сейчас слышал, что ген[ерал] Павлов покидает дивизию; Сидоренке написал об этом Кривошей и очень жалеет. Куда, не могу понять. Сидоренко сейчас приезжал на Легкомысленном: печка печкой, и в большом порядке. С ним же был и Орел, красавец, как и всегда, но вычищен хуже. Осип вам наговорил теперь вволю. Будешь высылать что, помни: белье (нижнее), штаны, а затем, если есть, сапоги.
Крепко вас обнимаю, целую и благословляю.
Ваш отец и муж Андрей.
20 февраля 1915 г. [Открытка]
Дорогая моя жена!
Получил вчера от тебя телеграмму, что ты выслала 25 биноклей ценою 12–40 рублей и купила 6 биноклей ценою 50–75 рублей. Высылай и эти шесть, а больше пока не покупай. Этого количества пока достаточно, а если будет нужно еще, я тебе протелеграфирую или вернее – напишу, так как открытки идут скорее, чем телеграммы. О биноклях я пробую тебе и телеграфировать, но не знаю, как скоро ты получишь эту телеграмму. У нас сейчас стоит чудная зима: тихо, белоснежно и умеренно холодно; такой зимы я давно не переживал, ни в Каменце, ни в Петрограде или Туркестане. Чувствуется бодрость и свежесть, здоровье моих людей прекрасное. Жду ваши фотографии и рассказы, как прошел концерт моих мальчиков. Дуся мне написала открытку и в восторге. Крепко обнимаю, целую и благословляю.
Ваш отец и муж Андрей.
23 февраля 1915 г. [Открытка]
Дорогая Женюша!
Страшно сейчас некогда, и хочу черкнуть тебе хоть несколько строчек. Получил несколько твоих писем, одно между ними от времени первого приезда Осипа и второе – от теперешнего. В первом ты говоришь о Мадонне, и я теперь знаю, что ты ее получила. Она мне очень нравится. Есть еще письмо с описанием концерта, в котором работали наши мальчики… Что Геня был вахлаком, это вещь сложная: тут и самолюбие, и нервность, и незнание, какой взять тон. Все это проходящее. Дочка смешна, особенно, как она боится халатника, это я могу себе представить! Получил вчера карты из В[оенно]-топографич[еского] отдела; теперь мы богаты, как никто из нас. Получим еще бинокли, и совсем будет хорошо. Спасибо за помощь, моя золотая женушка. Будет свободнее, напишу больше. Крепко вас целую, обнимаю и благословляю.
Ваш отец и муж Андрей.
26 февраля 1915 г. [Открытка]
Дорогая Женюша!
Вырвалась минутка черкнуть тебе, а то было страшно некогда. Получил от Осипа письмо и много смеялся; мальчишки и девчонка как живые. Читал места и офицерам. Карты получил, благодари моих товарищей, оказавших мне помощь. Бинокли жду, телеграмму об них получил, а также ответил и сам. У нас стоит холодная зима, дует ветер… думаем, что она продолжится и в марте. Твое описание концерта получил, и оно меня очень заинтересовало. Жду от папы письма, так как его впечатлений не знаю еще и поныне. Давай глазки, моя милая женушка, и наших птенцов. Я обниму вас, расцелую и благословлю.
Ваш отец и муж Андрей.
26 февраля 1915 г.
Дорогая и славная моя женушка,
только сейчас вырываю свободную минутку, чтобы поболтать с тобою, а то, начиная с раннего утра 21-го и кончая ранним утром сегодня, нам некогда было и дыхнуть. На мой славный и молодецкий полк (говорю это теперь со вполне спокойной совестью) навалилось два полных полка австрийских и еще один егерский батальон, поддержанные подавляющей (тяжелой и полевой) артиллерией и многочисленными пулеметами, т. е. силы, втрое нас превосходящие. Начался непрерывный шестидневный (считая и сегодня) бой, в котором противник, пользуясь превосходством сил, решил нас смять и сбросить с позиции. Последовали непрерывные атаки, особенно ночные, адский огонь (в воздухе иногда стояло сразу 10 разрывов и над самой небольшой площадкой) артиллерии рвал землю и наши окопы, австрийцы прибегали к фокусам, вроде щитов или забрасывания нас ослепительными гранатами… словом, пустили в ход все свои ресурсы. Мы отбивались огнем и переходом в штыковые атаки (очень не любят их наши враги). Подробности для тебя не представят интереса, да их не могу и писать. А вот тебе результаты ко вчерашнему вечеру: я потерял свыше 250 чел[овек] убитыми и ранеными, а противник – не менее тысячи убитыми (трупы его лежат неубранными на всех склонах пред нашей позицией… часть, ближайшую к нам, мы убрали, ближайшую к австрийцам убрали они) и, по самому скромному подсчету, не менее 2 т[ысяч] ранеными, считая тут для большей правды и отморозивших ноги… По показаниям пленного санитара, за 24 число (самый сильный бой у нас был в ночь с 23 на 24-е, когда отбивши жестокую атаку, мы перешли в контратаку, взяли до 200 пленных при 4 офицерах и покрыли все поле трупами) до 2 часов дня через один правофланговый перевязочный пункт австрийцев пропущено было 700 раненых… Словом, на 250 моих – австрийцы потеряли не менее 3 т[ысяч], т. е. 12 человек на одного; такой пропорцией я доволен. Теперь силы наши выровнялись и… я берусь поговорить с моей драгоценной, ненаглядной женушкой.
Четверых офицеров привезли ко мне, и мы напоили их чаем и угостили. Сначала они страшно нервничали, а потом разошлись и разговорились. Оказались все офицеры резерва и разных профессий: один – инженер, другой – судья, третий – чиновник министерства земледелия и четвертый – известный актер. Этот сначала ахал и охал, сентиментальничал и вздыхал, а затем подъел и начал шутить, подражать рижскому говору и т. п. И первое, и второе он проделывал очень искусно; сразу было видно, что пред нами действительно хороший актер. С ними пришла партия пленных в 98 чел[овек], и я приказал осмотреть, нет ли на них разрывных пуль; согласно приказу я должен был бы немедленно таковых расстрелять. Я устроил так, чтобы о результате осмотра мой офицер доложил мне в присутствии австр[ийских] офицеров, чтобы при них же отдать приказ о расстрелянии. Ни у одного не нашлось разрывного патрона, и когда австрийцы меня спросили, о чем докладывал мне офицер, я им объяснил и в конце поздравил их с удачей, что среди их людей «к моему удовольствию» не нашлось ни одного живодера… Нужно было видеть ужас на их лицах, а затем вздох облегчения…
И думал я над этим. Будь это в мирное время и мне надо было бы сотню людей предать смертной казни, сколько дум вызвала бы во мне эта необходимость, а тут, на войне, это только преходящий факт, не более. Сердце делается упорным и стойким, душой руководит одно – чувство долга, выливающееся или в исполнение определенного приказа, или того, что подсказывают знание дела и совесть… все идет к тому концу, который зовется победой, и только об этом и думаешь; на пути же к этому благому концу нет места ни сомнениям, ни каким-либо слезливым чувствам.