Сегодня был в окопах и на пути очень был рассмешон своими казаками… У меня конвой около 12 человек. Для посылок. Сегодня взял (кроме Осипа, который всегда со мною) двух казаков, и вот в пути слышу, что они заругались. «Я с тобой балакать не хочу», – говорит один. Осип дает объяснение. Оказывается, у них зашел спор по поводу халупы ихней: одни уверяли, что ее окна выходят на штаб полка (куда я ездил), а угол – на одну деревню; другие уверяли как-то иначе… И вот по поводу этой топографической темы казаки разделились на две партии и грызутся от утра до вечера. Пришлось по приезде посылать адъютанта с картой, чтобы он ее в халупе ориентировал и дал бы свой ответ. Оказалось, ни та, ни другая партия не были правы, но спор не прекратился. Теперь идут пререкания, кто именно и что когда-то говорил. Право, в книге этого не выдумаешь.
Поздравляю и целую Таню со днем ангела… Оказывается, Осип это забыл, и, когда ему утром я сказал об этом, он сконфузился, как-то сморщился и решил сегодня поздравить… Приносит сейчас три открытки и, показывая в одном на фразу «Завтра Таня уезжает…», говорит мне с очевидной тревогой в голосе: «Я что-то тут не пойму… куда ж это она едет?» Отвечаю, не моргнув глазом: «Куда же ей ехать, как не в Витебскую губ[ернию]… видно, с барыней поссорились». Потом пришлось сжалиться и объяснить, что дело идет о Тане Ратмировой, а не о нашей, и едет она в Москву в консерваторию…
Позавчера написал по всем инстанциям: и А. А. Павлову, и Г. И. Кортацци, и по поводу своего Георгия… теперь буду ждать, что из всего этого выйдет. Назаренко еще нет, твоей посылки нет, нет и тех посылок, которые некогда ты выслала с Назаренко и Масловым… Если с последним ты послала яйца, то мы должны получить больших кур… да еще, пожалуй, с жестким мясом от старости… Теперь, если будешь что посылать, то с определенным человеком, в багаже при нем, так как иначе это будет болтаться где-либо до трубы Архангела Михаила.
Все жду от тебя книжки вроде той, в которой веду свой дневник; думаю, пришлешь с Назаренко.
Как и что удалось тебе сделать по поводу нашего пропавшего груза?
Относительно работы с Анат[олием] Иосиф[овичем] телеграфировал тебе свое согласие, а также упомянул об этом в предшествующем письме. Сейчас читаю Анатоля Франса и Флобера в подлиннике. Второй серьезен, строг и хорош, первый – ни рыба, ни мясо, не из евреев ли французских? Получил «Соз[идание] гр[аницы]», «Кафир[ы Гиндукуша]» и «Анг[ло]-рус[ское] Соглаш[ение]» в двух экземплярах; один – переслал с письмом Бревнову. Давай головку, глазки и губки, а также малышей, я вас всех обниму, расцелую и благословлю.
Ваш отец и муж Андрей.
16 января 1916 г.
Дорогая моя женушка!
Все был занят и пропустил 1–2 дня. Получил вчера предложение на штабы дивизии и выбрал те, которые показались мне лучше. Оказывается, теперь это так поставлено, что раза два можно отказаться, но зато в третий раз уже не спрашивают. Затем, без этого ценза, не будут давать высших штабов. Этим бы я еще пренебрег, но основная причина для меня важнее всего. Нас, оказывается, для этой великой войны, увы, мало, и другого исхода для общей пользы нет, как поворачиваться нам назад. Это первое. Второе то, что в моем интересе понаблюдать возможно большее число частей, чтобы будущие выводы были прочнее. По этим соображениям я ни минуты не колебался и написал согласие. Дней через 4–5 последует назначение, и я буду тебе телеграфировать.
Вчера целый день посещал позиции: днем был в одном полку, а ночью в другом. Сейчас только узнал, что тот ротный командир, с которым мы проверяли полевые караулы (я тебе писал), ранен, кажется, во время поверки этой ночью. Припоминая войну, я замечаю, что это случается не в первый раз… Впрочем, здесь могут повторяться всякие возможности.
Часто беседую с офицерами во время своих инспекций – они со мною теперь очень откровенны, и многое, что мне раньше было темно, стало теперь много яснее. Между прочим, характерны некоторые их поговорки, напр[имер]: «Сон белой кобылы», в смысле несбыточных желаний, или «Сироте жениться, так и ночка мала», в смысле, кому не везет, так уж не везет. И странная вещь, как много раз и на многих наблюдаешь это явление. Есть люди – и люди достойные – которых «сиротство» прямо вопиюще. Когда с ним говоришь, он и сам не умеет объяснить, откуда и как это с ним бывает: он смотрит жалко, растерянно, напоминая цыпленка, которого облили водой из кухни… Сироте и ночка мала, и все тут. Создал-то ее Бог и одинаковой, и определенной, но для неудачника она как-то умеет и укоротиться…
Из моего академ[ического] выпуска знаю убитыми: Вицнуду, Сегеркранца, Жукова и Орлова. Вчера только услышал про второго. Все они погибли, будучи уже командирами полков. Это показатель, какие же в действительности у нас большие потери. Все эти четверо не одинаковы; два средние были прекрасны, а особенно Жуков, но на фоне их подвига – вольного или невольного – и под перспективой их крестного страдания они становятся чистыми и дивными… Уже вокруг них вьются легенды, как гирлянды цветов, и эти легенды, чем дальше, тем становятся пышнее… Слава умершим на поле брани!
Эту сторону войны мы все забыли. Проза ее и великие текущие нужды, эмалевые кресты так берут всех нас, что о могилах и крестах деревянных нам некогда подумать, как следует… Где они, по каким горам, перелескам, лесам, холмам, долинам, берегам рек и ручьев они разбросаны, эти маленькие кучки, навсегда отмеченные деревянным крестиком? Их так много кругом, они так обыденны, что внимание утомляется, а рука устает креститься. А между тем под ними-то и лежат герои, хотя часто другие носят заслуженные теми кресты.
Я помню могилу у дороги в лесу… вероятно, помер дорогой тяжелораненый, и его схоронили. Это был случайный, но трогательный приют. Лес густой и разный, ветер шумит только вершинами, а внизу невозмутимый покой… Я часто ходил мимо и на поперечной перекладине креста видал не раз маленькую птичку, серенькую, с цветным зобиком и зеленоватыми каймами на крыльях… она беззаботно путешествовала по перекладине креста и говорила, говорила без конца, как дети, которых заблаговременно не остановили. Может быть, это все были разные птички, но мне хотелось думать, что это была одна и та же, птичка милосердия, которая наладила посещать одинокую могилку и старалась человеку, придавленному землей, поведать то, что она знала… пропеть ему свою птичью песню, прощебетать о далеком осиротелом его угле, может быть, рассказать и о том, как его братья продолжают биться и обещать ему милосердие Творца…
Возле меня, недалеко от церкви, хоронят убитых, и мне приходится очень часто слышать похоронный марш, наигрываемый оркестром. Еще в день прихода сюда, или вскоре после, их было немного, этих холмиков, а теперь, блуждая с адъютантом, мы насчитали их сорок восемь… это за тихие дни.
Я часто гуляю у подножия этого импровизированного кладбища, и мне приходит на мысль бессилие организации человека: отчего бы мне, получая впечатление от могил, в ту же минуту не получать способности [видеть], что теперь делается там, в глубине страны в 48 семьях, что чувствуют они, остро ли помнят или стали гнуться под нажимом беспощадного времени; как они представляют себе эти могилы, у подножья которых я брожу со своими думами и которые так малы, тихи и скромны… А как торжественен марш, при котором их хоронят, и как сильно он звучит, словно вещает о чем-то победном и ярком… замолк, разошлись люди, и остались молчаливые холмики… тихо и одиноко.