– Ротный наш, штабс-капитан, вояка, каких поискать, а за людей нас не признавал. Пуговицу не застегнешь, так он тебя чуть не в шпицрутены определяет. Покажется ему, что честь не по всей форме отдал, так разорется, хоть святых выноси. Кроме как канальями да подлым народом и не величал. В бой, правда, первым ходил, не отнять этого, зато, ежели что не так, не токмо кулаками – сапогами охаживал. А после еще в ненадежные запишет, чтобы отличий никаких. Думали мы его пристрелить, когда в дело пойдем, да пожалели. Зато он чуть не всю роту довел до «беглого шага». Много бежало, кто куда. А у Шамиля – даже наибам кланяться не велят, Богу, говорят, кланяйся, а человеку не моги.
– Во всяком монастыре свой устав, – говорили солдаты.
– Каждая тварь по-своему живет.
– Оно, конечно, – соглашался Никита.
– Только ежели войдет в душу, что мы тоже человеки, а не скотина бессловесная, то уж никаким штыком не вышибешь.
– Ну, перейду я, – размышлял солдат.
– А чем кормиться буду?
– Тут всякий сгодится, – заверил Никита.
– А если ремесло какое знаешь, так в почетных людях ходить будешь.
– Ремеслу мы все выучены, – говорили пленные.
– Кто столяр, кто плотник, кто кузнец.
– Шить, строгать, лошадей подковать али сапоги стачать – все с нашим почтением.
– Война всему научит.
– Так и трудись на себя, – убеждал Никита.
– Все лучше, чем на барина спину гнуть.
– Оно, конечно, – сомневались пленные.
– Только боязно.
– Драться было не боязно, а человеком жить боязно? – удивлялся Никита.
– Мягко стелешь, да жестко спать небось.
– Тут ведь горы, у них по-своему.
– Чуть что – секир-башка.
– Опять же басурмане.
– У Шамиля всякие живут, – разъяснял Никита.
– И басурмане, и православные, и иудеи. А притеснять кто станет – тому Шамиль сам башку отхватит.
– А насчет баб как же? – не понимали пленные.
– Ихние, слыхать, не идут за наших.
– Пойдут, коли веру их примешь, – обещал Никита.
– А ежели при своей желаешь остаться, так в походе жену добывай. Что у них, что у нас в мужиках убыль. Война-то не родит, а только вдов плодит.
– Да как же перейти-то? – сомневались пленные.
– Навроде предателя, что ли?
– Али дезертира?
– Перебежчика! – втолковывал Никита.
– Это когда по своей воле.
– Н-да, – отвечали пленные.
– Однако как-то не того с прежними-то товарищами воевать…
– А ты не воюй, ежели не хочешь. А поживешь у горцев с мое, так сам отбиваться начнешь, когда господа офицеры обратно в неволю потащат.
– Так ведь служба, – вздыхали пленные.
– Уж так царь-батюшка велел.
– Служба, говоришь? – сердился Никита.
– А ты по своей воле на нее пошел?
– Куда там! Баба моя барину приглянулась, вот и забрил в рекруты.
– А я за брата пошел, – вздыхал другой пленный.
– У него семеро по лавкам, а я холостой.
– А я сам вызвался. Чего в деревне сидеть? А тут – вона, Кавказ! Я и на Польскую войну хаживал, и с турком воевал.
– А нас офицеры водили царя скидывать, а царь нас картечью, а после – в штрафные. У нас даже офицер один, разжалованный, в солдатах был, царство ему небесное.
– Против своих не пойду, там брат мой.
– Слышь, Никита, водицы бы принес.
– Сам попробуй. Горцы ее под пулями достают да еще с вами делятся.
Так они и толковали целыми днями, пока пушки утюжили Ахульго. Все тягостнее становилось солдатам в плену, и они готовы были на что угодно, лишь бы покинуть свою душную пещеру. Но старшим пока еще удавалось удерживать молодых.
– Не стыдите нашей роты перед отрядом, – говорили они и приводили устрашающие резоны: – Вот перейдете, воля ваша. А вдруг – снова плен? Горцев-то еще выменяют, а нас так точно расстреляют.
Оставалось ждать, чем кончится дело, чья возьмет. Погибать, не успев сделаться по-настоящему вольными людьми, не вкусив радостей горной свободы, никому не хотелось. А если бы Шамиль одолел генерала Граббе, тогда другое дело, тогда бы и вольности можно отведать. Если, опять же, на пленных горцев не выменяю т.
Но с каждым днем проповеди Никиты волновали сердца пленных все сильнее. И не потому, что они верили ему, перебежчику, а от того, что второй уже месяц Граббе наседал на Ахульго, а горцы держались и злобу на пленных не вымещали. Да и раненых, которые были среди пленных, горские лекари лечили, как своих.
Когда Никита отправлялся на вылазку, пленные спорили уже между собой:
– И чего Шамиль так старается? Далась ему эта свобода.
– А ты бабу свою любил? – спрашивал его товарищ.
– Из-за которой барин тебя в солдаты отдал?
– Любил, справная была баба.
– А будь твоя воля – барина бы зарезал?
– Коли вернусь – на вилы подниму.
– Вот и горцы бар-дворян своих, то бишь ханов, на кинжалы взяли. А те – к царю нашему: обижают, мол, смутьяны, выручай, батюшка!
– А на кой царю баре ихние?
– Как же без них горами владеть? Разгони их Шамиль, так и к нам воля хлынет. Ты своего помещика на вилы, другой еще одного, так и рухнет крепостная барщина.
– Туды ей и дорога.
– А дворянское племя паучье под корень вывести!
– Да кто ж дерзнет на такое?
– Вот ведь дерзнули горцы.
– За то и платят кровушкой.
– Эх, не нашего ума это дело…
– Кончить бы войну да к матушке, коли жива еще, сердешная.
– Может, столкуются еще Граббе с Шамилем?
– Дай-то Бог! Худой мир завсегда лучше доброй драки.
– Жди, пока рак на горе свистнет.
– Бежать надо, братцы. Не ровен час бомбой накроет.
Иногда из лагеря было слышно, как отбивают зорю, и тогда солдатам становилось особенно тяжело. Они тосковали по своим друзьям, по роте, по наваристым щам с добрым куском мяса, по табачку и чарке вина. А когда доносился сигнал на молитву, они усердно крестились и шептали молитвы, живо представляя себе, как то же самое происходит в их батальоне под стройное пение певчих. А потом кто-то снова говорил:
– Бежать надо, братцы.
– Бежи, кому охота, – слышалось в ответ.
– А я обожду, пока крылья вырастут.