Император улыбнулся было — но улыбка тотчас сползла с его
уст. Греху содомскому они, конечно, не предавались, но как насчет другого греха
— ну, этого самого, первородного, в который рано или поздно впадают всякий
мужчина и всякая женщина, вдобавок, если они так молоды и так хороши собой, как
Даша и этот испанский курьер? И они провели вместе не один день... не одну
ночь... Ей-богу, женщина не станет так волноваться за мужчину только по доброте
душевной!
Брови Петра сошлись к переносице, уголки рта обвисли. Как
узнать, было между ними что-то? Не было? Как узнать?..
А, ладно. Было, не было — но больше никогда не будет!
— Вы вот что, Алексей Григорьевич, — он повернулся
к хозяину. — Не стоит гнать гонца к испанцам. Негоже заставлять посланника
трястись по нашим дорогам без особой надобности. Лучше велите карету снарядить
да отправьте раненого прямиком в Москву. Де Лириа всегда был со мною любезен,
нынче я хочу ему любезность оказать.
— Распорядись, Иван, — приказал князь сыну,
порадовавшись, что не придется встречаться здесь, в Горенках, с возмущенным
испанским вельможей. — Да помягче пусть раненому постелят, перин побольше
положат.
Петру стало полегче на душе. Но все же он больше ни о чем не
мог думать, как об одном: было или не было?.. Устремился к дому, не сводя глаз
с Даши, не замечая, что хозяин, князь Долгорукий, который всегда был весьма
очестлив
[14]
с молодым императором и чуть ли не под белы рученьки вводил его в
свой дом, никому не уступая чести служить ему, сейчас приотстал и подхватил под
локоток Стельку, своего доверенного человека и первого среди смотрельщиков за
княжеским хозяйством. Крестильное имя его было Гараня, то есть Герасим, однако,
с легкой руки князя, никто его иначе как Стелькою не называл: за истовую
готовность в стельку расшибиться, только бы угодить своему барину, а также за
пристрастие к любимому русскому занятию: упиться в стельку.
— Ты это, слышь-ка... — осторожно проговорил
Алексей Григорьевич. — Про деньги вызнаешь — мне первому на ушко шепни, не
ляпай принародно. Понял?
— Как не понять, — остро глянул на господина
смышленый Стелька. — Чай, не пальцем деланы...
— Вот и ладненько, — кивнул немного успокоенный
Долгорукий. — А после того, как выбьешь из Никодима все насчет денег,
выбей из него заодно и душу. На что она ему такая — подлая да корыстная?
Стелька поклонился с прежним выражением полнейшего понимания
и покорности, да вдруг схватился за голову.
— А девка-то сбежала, — сообщил он с виноватым
видом. — Дочка Никахина. Как ее, Мавруха, что ли? Не уследили...
— А, леший с ней! — отмахнулся Долгорукий. —
Что с нее проку, с убогой? Ты мне, главное дело, с Никахой разберись
по-свойски!
Стелька опять поклонился и заспешил на конюшню, куда уже
уволокли Никодима, а князь заспешил к дому — слишком озабоченный, чтобы
заметить вопиющее нарушение им установленных, строжайших правил: дочь
Екатерина, которой полагалось неотступно находиться при государе императоре,
всячески прельщая его своей красотой, неприметно свернула в сторонку и сперва
как бы от нечего делать, неспешно, а потом со всех ног устремилась в сад,
лежащий чуть поодаль дома. Все подворье и этот сад были окружены высоким и,
прочным забором, однако известно ведь, что не бывает заборов без проломов, так
что сбежала не только Мавруха...
Август 1727 года
...Его вели с завязанными глазами, поддерживая под руки,
чтобы не спотыкался: ведь оступиться на пути к истине — значит не обрести ее.
Алекс услышал, как его спутник трижды стукнул в дверь. В ответ прозвучали три
глухих удара молотом по столу. И раздался голос, в котором он узнал голос
Джеймса:
— Кто там?
Алекс, не мешкая ни мгновения, ответил, как учили:
— Человек, который желает иметь и просит участия в
благах этой достопочтенной ложи, посвященной святому Иоанну, как это сделали до
меня многие братья и товарищи.
Двери распахнулись. Алекса вновь взяли под руки и трижды
провели вокруг комнаты. Рядом поднялся шум и стук, и потом голос мастера:
— Подтверди свое желание сделаться вольным каменщиком.
— Подтверждаю, — ответил Алекс, чувствуя, что
нетерпение переполняет его. Он был предупрежден, что, пока повязка не сорвана с
глаз, еще есть время отступить, отказаться от вступления в орден и удалиться,
не изведав тайны его символов, которые навеки обрекут его на повиновение
уставам масонов. И сейчас он не знал, что крепче удерживает его на месте:
искреннее желание довести ритуал до конца, обрести истину — или безошибочное
чутье того, что Джеймс все равно не позволит ему уйти далеко... — Подтверждаю!
— Покажите ему свет! — приказал мастер, и с глаз
Алекса сдернули повязку.
Он не зажмурился — только сильно прищурился после полумрака,
глядя на братьев, которые окружили его с обнаженными мечами, направив острия в
его грудь. Лица их были серьезны и отчужденны настолько, что Алекс с трудом
узнал Джеймса.
Ему дали время оглядеться. На полу ложи был нарисован мелом
символический чертеж основания Соломонова храма. Три горящих свечи стояли в
центре чертежа, образуя треугольник. Алекс понял, что именно вокруг этого
чертежа его и обводили трижды, поставив так, что он находился теперь на нижнем
конце его.
Мастер стоял на востоке — на груди у него висел наугольник,
на столе лежала Библия, открытая на Евангелии от Иоанна.
Алекса подвели в три шага, заставляя ступать то налево, то
направо, к скамейке, стоящей перед чертежом. На скамейке лежали линейка и
циркуль. Джеймс выступил вперед и с этим же незнакомым, торжественным
выражением лица произнес:
— Товарищ, ты вступаешь теперь в почтенное общество,
которое серьезнее и важнее, чем ты думаешь. Оно не допускает ничего противного
закону, религии и нравственности; оно не допускает также ничего противного
обязанностям подданного. Достопочтенный мастер объяснит вам все остальное.
Алексу велели стать правым; обнаженным, коленом на скамью, и
великий мастер спросил, обещает ли он никому и никоим о6разом не выдавать
масонской тайны.
Алекс дал обещание.
Ему расстегнули рубашку и к обнаженной левой груди
приставили острие циркуля, который он сам держал в левой руке. Правую руку он
положил на Евангелие, развернутое на чтении от Иоанна, потом — на обнаженный
меч и при этом произнес за мастером присягу, предавая в случае измены свою душу
вечному проклятию, а свое тело — смерти от суда братьев: