– Ты что, слепой? – От человека, глядящего на мир сквозь линзы диоптрий в двенадцать, слышать подобное было особенно неприятно. – Ближе подойди, если не видишь.
Я послушно приблизился к пенсионеру и склонился над ним, почти касаясь правым коленом грязного пола. Должно быть, в этот момент я походил на блудного внука, явившегося к постели умирающего, чтобы услышать его последнее: «Ну что, явился-таки? На жилплощадь не рассчитывай, даже квадратного сантиметра не получишь! Раньше надо было рассчитывать!»
Из динамика мне в ухо ударила волна ритмичной музыки, на гребне которой, отчаянно балансируя, пытался удержаться печальный юношеский голос:
Колечко, колечко, кольцо,
Давно это было, давно.
Зачем я колечко носил?
Тебе о любви говорил…
При ближайшем рассмотрении медалька оказалась такой же обычной, какой казалась издалека: изготовленный из позолоченного алюминия кругляш. Необычным был лишь текст, выдавленный на ее поверхности. Необычным и очень длинным.
Он гласил:
«За героизм, проявленный при строительстве станции»
Потом изображение двух перекрещенных штуковин, смахивающих на отбойные молотки, и продолжение:
Глава четырнадцатая
«…имени тридцатилетия победы над фашистской Германией.»
Мои пальцы тупо теребили медальку на груди у пенсионера, демонстрируя мне то идиотскую надпись на ее лицевой стороне, то не менее идиотский номер на «изнаночной» – 000001. Всякий раз, когда медаль с тихим звяканьем ударялась о шестицветный ромбический орден «За мир и взаимовыгодное сотрудничество во всем мире», пенсионер вздрагивал, как если бы полосатый треугольник медальной подвески крепился не к пиджаку, а прямо на голое тело.
– Эй! – Я потряс его за плечо. Раздался тихий перезвон, награды на груди пенсионера сложились в новый узор. – Эй, дед! Просыпайся!
По моему глубочайшему убеждению, именно это слово решительно лидировало в рейтинге самых неприятных для человеческого слуха, независимо от того, каким мелодичным и родным голосом оно произносилось.
– А? – пробормотал пенсионер. – Что, уже конечная?
– Какая конечная, дедуля? – радушно поинтересовался я. – Мы же на кольцевой!
Дед открыл глаза и уставился на меня поверх очков подозрительно трезвым и совсем не сонным взглядом.
– Какая, накх, кольцевая? – в тон мне ответил он. – Да мы уже километров сто намотали по спиральной! – И после короткой паузы добавил. – Внучек!
– Спиральной? – растерянно повторил я.
– Спиральной, накх! – Странный «накх», введенный в обращение дедом, по-видимому, играл в его лексиконе роль универсального вводного слова. – «Спиральная линия», она же «Ветвь Дружбы Народов», она же… Вот черт! Забыл… – Дед выглядел не менее удивленным, чем я.
– А… вы уверены?
– Уверен?! – Он приподнялся на локте. – Да кому ж быть уверенным, как не мне? Я ж ее… Вот этими вот руками… – Он посмотрел на свои ладони, как школьник, прячущий в кулаке шпаргалку, но так и не прочел на них окончания фразы. – Я ж ее…
– Он правду говорит, Паш! – сказал за моей спиной Евгений. – Если верить желтой прессе, мы сейчас действительно на Спиральной. А этот дедок ее строил.
– Строил, – зачарованно повторил старик. – Вот этими вот, накх, руками… Спиральную…
И, словно в подтверждение его слов, динамик над моей головой сменил тональность звучания. Нет, мелодия песни, если я не ошибаюсь, осталась прежней, а вот голос исполнителя разительно изменился. Он стал женским. Новая солистка с грустью и укором обращалась к своим воображаемым подругам, делясь с ними самыми сокровенными переживаниями:
Спиралька, спиралька, спираль,
Как жаль мне, девчонки, как жаль!
Зачем я спиральку носила,
Ему о любви говорила?..
– Это же твоя, дед, фотография? – спросил Ларин.
Я обернулся к нему. Женя держал на вытянутых руках развернутую газету, брезгливо ухватив пальцами за уголки, словно казенную наволочку, с которой собирался стряхнуть пыль. По газетному развороту была мелким шрифтом размазана большая статья под рубрикой «Страницы трудового подвига». Она называлась «День омовения усохших». В одном месте текст расползался на две колонки, освобождая место для фотографии. Со снимка на меня глядел знакомый пенсионер в очках, улыбающийся и помолодевший лет на тридцать, однако одетый, по-моему, в этот же самый пиджак, только без медалей. Лихо сдвинутые на лоб очки на черно-белом изображении были неотличимы от токарных.
– Ну-ка, дай! – старик потянулся за газетой.
– Пожалуйста, – ответил Евгений.
Дед, заметно нервничая, сложил газету пополам, переломив об колено, словно палку для костра. Очки он поднял на лоб, уложив на подставку из бровей, видимо, чтобы еще больше походить на свой газетный снимок. Глаза старика оказались цвета закаленной стали.
– Ну, Валерка! – возбужденно сказал он, стрельнув глазами по первым строчкам статьи. – Ну, сукин сын! Не обманул! Пропечатал таки старика…
Я взглянул на текст через плечо пенсионера. Женя Ларин и Игорек тоже наклонились к нам через проход, глядя на подрагивающую газетную страницу вверх ногами. Мы стали похожи на четверку заговорщиков, которые раздобыли секретную карту метрополитена и теперь собираются угнать электропоезд в какую-нибудь Швецию.
Или Швейцарию.
Вечно я их путаю.
ДЕНЬ ОМОВЕНИЯ УСОХШИХ.
Это случилось на следующий день после того, как сдохла последняя канарейка. А поскольку оба метролога в один голос категорически отрицали факт присутствия вредного выброса в так называемой «атмосфере» в этот день – да и каким, скажите на милость, должен быть выброс, чтобы уничтожить бедную птичку настолько качественно, что после нее не осталось даже хладного трупика? – смерть ее списали на диггера, который сожрал несчастную, умудрившись при этом не потревожить силового поля термоклетки.
Других версий не было…
…Петрович, который на самом деле был просто Петром, максимум – Петром Алексеевичем, но тем не менее прозывался всеми окружающими, включая начальника смены, именно Петровичем – должно быть, за свою постоянную серьезность и проявляемую в отдельных случаях ответственность – дернул на себя дверцу покосившегося холодильника и устало выругался.
– Сволочи, накх! Просил же – хоть полстаканчика оставить! – и добавил, опасливо уставившись в какую-то точку на потолке: – В смысле – минералочки…
Санек, которого никогда не называли иначе как Саньком, несмотря на старательность, с какой он вписывал в анкету о приеме на работу свое «Александр Николаевич», и на то, с каким загадочным блеском в голубых глазах всегда просил при знакомстве: «Зовите меня просто – Алекс» (черно-белый Штирлиц, тремя месяцами ранее завершивший свое первое двенадцатисерийное турне по голубым экранам страны, в немалой степени способствовал унификации множества Александров, Алексеев и даже Аликов), посмотрел на старшего товарища с сочувствием.