* * *
Предисловие. Прощай, Идишланд!
Эта книга в своем роде уникальна. Она скорей всего представляет собой последнее послание из Идишланда, страны, которой никогда не было на карте и которая закончила свое существование во время Второй мировой войны, когда еврейское население Восточной Европы было на две трети уничтожено, а сама культура – хрупкая культура блуждающих по чужим странам из века в век, говорящих на языке идиш людей, – почти растворилась. Двадцать веков изгнания сформировали специфическую культуру, которая уже на глазах нашего поколения полностью ушла в прошлое.
Сегодня в Белоруссии, в Украине, на юге России не осталось ни еврейских местечек, ни маленьких городков, где она процветала. Но сохранились еще воспоминания тех, кто в детстве застал этот бедный своеобразный быт ремесленников и мелких торговцев, семейную тесноту и теплоту жизни. Эти чудом пережившие войну или рожденные уже после войны дети получали образование в русских университетах и институтах, в хедер не ходили, многие из них не знали идиша, не говоря уже об иврите, в любви объяснялись по-русски, ругались тоже по-русски, потому что русский язык был их единственным языком.
Предлагаемая книга – воспоминание о безвозвратно ушедшем времени, памятник предкам и культуре, которой больше нет. В ней сохраняется, несомненно, интонация еврейского анекдота, юмора, направленного на себя, а не на собеседника, немного средневековой мистики, намерение укрыть мучительное и страшное под покровом шутки… Ничего драматического, жизнь продолжается, народ жив: дети местечковых сапожников и портных стали инженерами, врачами, учеными, расселились по миру, построили новое еврейское государство, забыли язык дедушек и бабушек, но выучили новые языки и возродили иврит.
Прощай, Идишланд! – с любовью и нежностью говорит автор книги о Бобруйске Борис Шапиро-Тулин.
Людмила Улицкая
Светлой памяти моих родителей посвящаю
Предисловие автора
В нашем городе не было уличных фонарей. Хотя столбы поставили и даже вкрутили лампочки, прикрываемые небольшими металлическими абажурами. Но по неизвестной причине никто и никогда их почему-то не включал.
Справедливости ради надо сказать, что на привокзальной площади одна лампочка все-таки горела. Однако желтое пятно ее света, постоянно раскачивающееся под порывами ветра, вместо успокоения вселяло необъяснимое чувство тревоги.
Впрочем, существовало еще одно исключение. Располагалось оно на уцелевшем с незапамятных времен вычурном деревянном особняке с маленькими и круглыми, наподобие иллюминаторов, окнами по фасаду первого этажа и огромным овальным окном под куполообразной крышей мезонина.
До революции непривычное глазу строение принадлежало местному генерал-губернатору. И хотя фамилия городского начальника была Муравьев, молва приписывала ему родство по внучатой линии с самим Александром Сергеевичем Пушкиным. Это была единственная заслуга генерал-губернатора, оставшаяся в памяти у обывателей, поскольку больше ничем в истории города, кроме как названием улицы Муравьевская, где стоял странный особняк, потомок солнца российской поэзии проявить себя не смог либо не успел.
Впрочем, название это продержалось недолго. Во времена, когда начался судорожный зуд переименований, бывшей Муравьевской присвоили имя Карла Либкнехта, а потом почему-то превратили в улицу писателя Гоголя, в просторечии – Гоголевскую.
По табельным праздникам именно на Гоголевской местной публике являли чудо электрификации. Для этих целей овальное окно под крышей генерал-губернаторского дома забивали листами фанеры, а к ним крепили огромный портрет любимого Вождя и Учителя.
Каждый раз, когда одновременно зажигались все лампочки, вмонтированные в раму портрета, собравшиеся на это действо начинали хором считать вспыхнувшие огоньки. И каждый раз, к восторгу и изумлению почтеннейшей публики, их оказывалось ровно шестьдесят четыре. Столько же, сколько было в прошлые годы и, как подозревали многие, будет всегда.
После подсчета лампочек все напряженно ждали момента, когда полотно, на котором был изображен Генералиссимус Всея Руси, начинало слегка колебаться под порывами ветра. В эти минуты возникала полная иллюзия того, что глаза небожителя вылезали из орбит, а рот, прикрытый усами, кривился в презрительной усмешке.
С тех пор особняк на Гоголевской стали втихаря называть «Сталин в лампочках», а место это многих притягивало к себе каким-то мистическим ужасом и острым ощущением статьи 58 Уголовного кодекса, определявшей срок «за контрреволюционную агитацию и пропаганду».
«Сталин в лампочках» – одно из ярких впечатлений моего детства, чистого, как окна, вымытые перед Пасхой. Воспоминания о тех годах оказались рассыпанными по страницам большинства моих книг. Происходило все это как-то само собой. Просто какую бы тему я ни начинал, о каких героях ни рассказывал, внутри меня постоянно проступала одна, может быть, самая важная моя книга. Книга о том, чего уже нет, и о тех, кого никогда уже не будет. Все это, давным-давно ушедшее, осталось во мне подобно тому, как в подпорченной временем раме упавшего со стены зеркала остаются небольшие осколки, зацепившиеся за эту самую раму. Все вместе они уже не могут отразить единую картину, но каждый из них все еще сохраняет в себе кусочек разлетевшегося вдребезги мира, какой-то фрагмент, какую-то малую часть его.
В начале моей жизни я сам был как зеркало, отражая все, что происходило вокруг, а потому не отделяя себя от окружающих событий. Но потом наступил момент, когда я смог посмотреть на все это уже не изнутри, а снаружи, когда я вдруг остро ощутил, что существую в неких координатах своей личной судьбы, причудливо переплетенных с координатами судьбы моего города и каждого отдельного человека, живущего в нем.
А еще я вдруг понял, что, подобно описанному в Апокалипсисе Иерусалиму небесному, который являлся духовной копией Иерусалима земного, точно так же существует и некий небесный Бобруйск – точная духовная копия города, от которого в том виде, в каком я его знал, не осталось и следа. И только в царапающих осколках моей памяти сохранился еще чей-то смех, запах жаренной на раскаленной сковороде картошки и фрагмент заброшенного могильного камня, где на шероховатой поверхности уже проступили зеленые пятна атакующих его мхов.
И тогда определенного рода прозрением стало для меня понимание того, что все эти люди, окружавшие меня, жили не на улицах под названием Советская или Коммунистическая. Все они все еще жили на Шмоче-гасс, Шлимазул-стрит или Вейзмир-штрассе. А город делился не на Первомайский или Ворошиловский район, а по-прежнему на район Пески, Скотобойня, Минский план или Фортштадт.