Выбор таков: хочешь ли ты застрять в своей правоте, но не быть свободным или признать, что слегка потерялся и стал доступен для долгого, глубокого вдоха – великого, как Вселенная.
Я призвала дух, который обычно рисую себе либо как бриз, либо как Исаака Стерна, но в тот момент увидела женщину-психиатра с планшетом. Она выслушала меня, сказала «Хм-м», кивая, пока я все это выплевывала: обиду, обвинения, изнеможение. Хм-м. Если кто-то очень внимательно тебя слушает, можешь свалить свою ношу к ногам нужного бога, презреть арифметику прибавления вреда, положить гроссбух на колени – и поднять глаза. Взгляд вверх – выход наружу. И «хм-м» очень похоже на «ом-м» – звук Вселенной. Хм-м, сказала она, хорошая работа.
Я чувствовала себя так, будто вызволила ногу и часть плеча из стеклянного колпака. Руми писал: «За границей представлений о грехе и праведности есть поле. Я встречу тебя там». В этом поле ты оказываешься под широкой просекой неба, так что эта история становится почти беспредельной – вместо повести о двух маленьких чокнутых людишках с их претензиями и страшилками. Однако приходится вылезти из клети: этого не случится в зоне комфорта. Но если сумеешь сбежать в это поле, возможно, забудешь все детали и краски истории, в которой (уверен!) ты был прав, но с которой ты обречен.
Итак, жертвуешь потребностью быть правым, потому что тебя несправедливо обидели, – и откладываешь бухгалтерские счеты, которые всегда помогали следить за ходом вещей. Это быстро освобождает от судорог и дрожи: можешь разжать пальцы, протянуть руку, раскрыть ладонь.
В какой-то момент этого процесса припомнилось, что ветеринар сказал много лет назад, когда умирала моя старая собака Сэйди. Он сказал: «Бо́льшая часть ее в порядке, и ей по-прежнему очень нравится быть здесь. Больна лишь очень небольшая ее часть». И я стала осматриваться по сторонам в поисках любой здоровой ткани. Опубликовала роман, который представлял собой любовное письмо к моей семье и Ди. Я почтила их, охватила самые прекрасные и самые забавные моменты в жизни родителей – и с этого романа началась моя писательская карьера. Погрязала в болоте воспоминаний, отматывая их назад от смерти отца, через все эти годы – вплоть до первого воспоминания, когда мне было два или три года и он застегивал пуговицы на моем свитере. Разматывала их вперед через годы, когда часто гуляла с ним после того, как он заболел, и как долго он отказывался признавать, что его мозг поврежден, даже когда стал писать для себя заметки прямо на кухонном столе своей подруги, минуя потребность в бумаге или карточках – и сохраняя при этом все тот же профессорский вид. Даже когда он расчесывал кошек щипцами для барбекю – до чего, возможно, и мне остались считаные недели (кошки, кстати, это обожали). В один из его последних амбулаторных визитов к врачу, когда нам с Ди пришлось поддерживать его на пути из машины, словно он был вдребезги пьян, онколог спросил, есть ли у него какие-нибудь проблемы с ходьбой. Отец обдумал вопрос и сказал: нет, он ничего такого не замечал. Потом повернулся к нам, ко мне и Ди, озадаченный этим странным вопросом, и спросил: у нас есть проблемы? Мы обе пожали плечами, не желая ранить его чувства. Нет-нет, мы ничего такого не замечали.
К определенному возрасту уже знаешь, что, несмотря на видимость, все мы – чудаки: с нашей угловатостью, пинками, отрицанием, осуждением, душевной глухотой, но при этом можем быть настолько славными, что сердце разрывается.
Через несколько месяцев после получения дневника я написала Ди письмо, извиняясь за то, что потребовалось так много времени, чтобы поблагодарить ее. Я написала «с любовью» от чистого сердца, что было истинным чудом.
Простить – значит отпустить на свободу узника – и обнаружить, что этим узником был ты сам
Прощение необязательно означает, что ты хочешь обедать вместе с прощенным. Просто пытаешься расстегнуть тугую застежку-липучку. Льюис Смидис выразил это, как никто другой: «Простить – значит отпустить на свободу узника – и обнаружить, что этим узником был ты сам».
Жаль, что нет коротких путей: для того чтобы исцелить рану, нужно ее обнажить. Отсутствие прощения казалось мне чем-то вроде друга, двигателем, справно тащившим мою жизнь, пылким маленьким моторчиком. Это помогало.
Позднее Ди прислала мне фотографии своих дочерей и внуков. Я была пристыжена и рада за нее. Она заботилась об отце почти два года у себя дома, а последние месяцы – в нашей семейной крохотной хижине над тихоокеанским рифом. Я начала ощущать нечто вроде осторожной нежности.
Я послала ей фото братьев, своего сына, его сына. Мы вышли за пределы старого уравнения. Я видела корочки на ее пирогах. Вспоминала прогулки с ней и с папой, когда мы уходили в лес так рано, что кролики еще продолжали играть в покер.
Всплывали шипучие пузырьки абсурдности. Я перестала жертвовать собой тому, что больше не существовало – тому, что придумала. Кто знает, какая часть наших историй истинна? Когда перестала жертвовать, отец вернулся – и я поняла, как отчаянно тосковала по нему!
Прощение – это освобождение от себя самой; долгожданное возвращение к своему лучшему светлому образу.
Прощение – это освобождение от себя самой; долгожданное возвращение к своему лучшему светлому образу. Теперь, когда больше не надо предаваться ядовитой трескотне, пререкаться и сеять страдания, туча жизненных невзгод уже не выглядит такой темной и плотной. Ее раздуло на струйки – дыма, снега, океанских брызг.
Прах и пепел
Пепельная среда в этом году была ранней. Ее назначение – подготовка пути к Пасхе, к воскресению и обновлению. Она дает шанс прорваться сквозь то, что не дает жить основной идеей Пасхи – идеей любви и жизни в чуде, а не в сомнениях. Для некоторых людей пост – символ солидарности с голодающими и жажды по богу. (Я не большая поклонница поста: мысль о том, что придется пропустить хотя бы одну трапезу, заставляет меня сломя голову мчаться на поиски мятного печенья.)
Есть немало способов почтить этот день, но насколько я знаю, ни в Писании, ни в традициях нет указаний, выделяющих эту среду как день, когда нужно вызвериться на собственного ребенка, а потом заниматься самобичеванием, пока он забирается на дерево и кричит сверху, что никак не может решить, что лучше – повеситься или броситься вниз.
Полагаю, каждая семья отмечает его на свой лад.
Начну с начала, если позволите. Видите ли, я пыталась за завтраком заинтересовать Сэма Пепельной средой. Приготовила ему какао и произнесла пламенную речь о том, что этот день означает. Мы помазываем свои лбы пеплом, объясняла я, потому что он напоминает о том, как сильно мы тоскуем по тем, кто уже умер, и как мы их воспеваем. Пепел – прах – напоминает нам об окончательности смерти. Как говорят теософы, смерть – это божье «нет» в ответ на самонадеянность человека. Мы порой напоминаем персонажей пьесы «В ожидании Годо», где единственное видимое искупление – появление во втором акте четырех-пяти молодых листьев на хилом деревце. Как можно сотрудничать с благодатью на такой сцене? Как открыть ей себя – и освободить место для чего-то нового? Как возделать поле? Люди ставят на себе пепельную метку, показывая, что верят в алхимическую реакцию, которую проводит бог, чтобы разбудить нас, побуждая к большему вниманию, открытости и любви.