У матери были безумные, деструктивные отношения с деньгами – как у людей с расстройством психики. Ей всегда было мало: она набрасывалась на вещи, набирала полные сумки, забивала шкафы – только чтобы вырваться из дискомфорта и страха.
Там были фотографии моего племянника Тайлера, сына старшего брата, и Сэма. Ей очень нравилось быть бабушкой. А еще там была старая фотография ее самой – черно-белое фото девушки лет двадцати. Она была красивой женщиной, чуть похожей на Теду Бара: то же белое лицо, те же угольно-черные волосы. У нее были темные глаза, полные несгибаемого интеллекта, и невыразимой тоски, и жажды нравиться. На этом фото она выглядит так, будто пытается силой воли принудить себя к элегантности, в то время как жизнь ее всегда была тяжелой, беспорядочной, полной неразборчивого хаоса. Ее по-лягушачьи растянутый рот силится улыбаться, но она не может, а может, и не хочет, потому что тогда будешь выглядеть красавицей и победительницей – и не будет того, кто стал бы помогать, или служить, или спасать.
Она хранила все карточки тех лет, когда занималась семейным правом на Гавайях, карточка Ассоциации судебных адвокатов штата Гавайи и ее гавайская водительская лицензия, срок действия которой истек в 1985 году. На фотографии на этой лицензии она загорелая от гавайского солнца, нежная и розовая, точно вышла из теплых вод, но глаза испуганные, словно она вот-вот снова уйдет на глубину. И ушла – и пыталась спастись, вцепляясь в наши загривки.
Ее сумка говорит: «Я либералка и бабушка, и я поддерживаю чистоту зубов и мягкость кожи. А в случае если что-нибудь забуду, могу записать это заранее. Если же порежусь, сразу заклею ранку пластырем». От вида ее сумки у меня защемило сердце. Бо́льшую часть ее содержимого я выбросила – «Клинекс», лосьоны, зубную пасту и саму сумку. Сумка была как старый о́рган, в котором она больше не нуждалась. Все, что лежало в бумажнике, я сохранила, даже старые библиотечные карточки. Глянула в одно из зеркалец. Меня пугает, насколько мы похожи. Теперь я ношу очки, как носила она. Выгляжу усталой – я и есть усталая. Кроме того, у меня вырос валик ниже пупка, хотя прежде я щеголяла стройной фигурой.
Закончив, я положила материн бумажник обратно в шкаф, рядом с ее прахом. Произнесла молитву. Я сказала Иисусу: «Вот. Не мог бы ты присмотреть за ней еще немного?» И оставила его еще на шесть месяцев.
А еще в то время было счастье, потому что я влюбилась. Через несколько месяцев после начала этих отношений я поехала с бойфрендом на Гавайи, хотя до поездки меня очень тревожило, как я буду выглядеть в купальнике. Психотерапевт посоветовала мне втирать вкусно пахнущие, целительные лосьоны в бедра и украсить их цветочными татуировками. Это изменило мою жизнь, и хотя я и не стала Брижит Бардо, выступив из пляжных одежек, но действительно ощущала себя намного красивее.
Благодать означает, что ты внезапно оказываешься в абсолютно иной вселенной, нежели та, в которой застряла и откуда не было шансов выбраться самостоятельно.
Как-то раз без видимой причины я вспомнила тот первый день на пляже – лосьон и татушки с бумажными розами. И что-то сдвинулось в моем бестолковом и недовольном «я». Может быть, я перестала сопротивляться истине о том, что я плоть от плоти своей матери – плоти, от которой остался лишь символ. Я пошла и вынула коричневую пластиковую коробку с прахом из шкафа. Хорошенько натереть ее лосьоном не удалось бы, но я несколько минут посидела с ней на коленях. Валик на моем животе отлично подходит для того, чтобы усаживать на него детей, так что я позволила матери полежать на нем. А потом решила обернуть коробку в подарочную бумагу, лавандово-голубую с серебряными звездочками, и приклеила на нее картинку с изображением красной розы. Меня немного занесло – эй, с посмертным днем рождения, Норат! – ибо дело в том, что я не полностью простила и не полностью приняла ее. Я и от желудка своего не без ума, но лажу с ним лучше. Кроме того, прошла лишь часть одного дня, а я уже перестала ее ненавидеть. Благодать означает, что ты внезапно оказываешься в абсолютно иной вселенной, нежели та, в которой застряла и откуда не было шансов выбраться самостоятельно. Когда это случается – перестаешь ненавидеть, приходится себя ущипнуть. Иисус сказал (это не точная цитата): «Смысл в том, чтобы не ненавидеть и не убивать друг друга сегодня и, если получится, помогать забытым и бессильным». Так что я взяла прах матери и поставила его на полку в гостиной. И некоторое время постояла рядом.
Мама
Часть вторая. Никки
Прах моей матери стоял на полке в гостиной, обернутый в подарочную бумагу, еще несколько недель. Я проходила мимо по многу раз в день, пока в какой-то момент не научилась улыбаться той горсточке, которой она стала. Я давно оставила всякую надежду когда-либо испытать добрые чувства в связи с тем, что она была моей матерью. Она представляла собой смесь гневной ветхозаветной предвзятости, перепуганной учтивости, заблуждающегося английского высокомерия. И, Бог мой, как же она раздражала! Я говорю это объективно. Можете порасспросить моих братьев или ее сестру. Когда-то в ее присутствии у меня начинался паркинсоновский тик. Но со временем сердце смягчилось, а потом и разум успокоился. Как бы то ни было, мать одарила меня глубоким невротическим интеллектом – в виде ДНК, памяти и тех странных уроков, которые мне давала. И все они суть одно. И все это – я.
Как бы то ни было, мать одарила меня глубоким невротическим интеллектом – в виде ДНК, памяти и тех странных уроков, которые мне давала. И все они суть одно. И все это – я.
Всю жизнь я помогала матери таскать за собой ее психические сундуки, точно озлобленный коридорный. Эта великая ноша стала сваливаться лишь после того, как она умерла: мало-помалу, день за днем.
Долгое время я вообще по ней не тосковала, но проклятая коробка из крематория, содержавшая ее прах, никуда не девалась. Постепенно время смягчило мое сердце, и в какой-то момент я обнаружила, что прощаю ей все больше и больше, хотя о серьезных вещах речь не шла – например, о том, что она вообще жила – и жила долго… И все же мозаичные кусочки прощения были каким-никаким началом. Я видела лоскутки прогресса: однажды, проходя мимо коробки с ее прахом, сказала вежливо: «Привет, мамуля!» Обнаруживала, что улыбаюсь ей, проходя мимо, как если бы она сидела там, за книжкой. И вот что случилось дальше.
Америка вступила в войну с Ираком, и мой пастор, Вероника, прочла блестящую проповедь о том, что теперь, когда война бушует на Ближнем Востоке, не время пытаться все расставить по полочкам, как то: кого следует винить или за кого мы хотели бы голосовать. Не время выстраивать новый план и пытаться протолкнуть его. Сейчас время быть неподвижными, объединяться, верить в то, во что верили всегда: в дружбу, доброту, помощь бедным и голодающим. Так что после ощущения разбросанности я приняла слова Вероники близко к сердцу – и начала успокаиваться при любой возможности: уходить на более долгие прогулки в горы, сидеть в просящей молитве и нетерпеливой медитации. Мой разум продолжал прокручивать суровые и резкие тирады, но я мягко отвлекала себя и говорила: «Эти мысли – не истина, они не достойны доверия, но предназначены лишь для развлекательных целей». Со временем стали появляться более спокойные мысли о матери, я стала видеть ее, как выражался богослов Говард Турман, «тихим взором». В моем случае – не совсем тихим. Но тихим для меня.