Они все равно умрут – так почему же с таким упорством цепляются за жизнь? Я знаю ответ: она дарит им счастье.
Единственная причина, по которой мне не хочется нападать на нее, заключается в том, что она – не моя настоящая мать. Но я к тому близка. Каждый год, когда она вместе со мной и Сэмом едет на писательскую конференцию в горах, бывают моменты, когда приходится выходить из коттеджа, чтобы взять себя в руки. Мы проводим радостные часы, читая, готовя еду для Сэма и его друзей, занимаясь после этого уборкой, и я слушаю ее бесконечные комментарии, мнения, сетования и вопросы – и это совершенно меня не напрягает. Когда-нибудь я тоже стану упертой старой дамой со своим мнением по любому вопросу – если доживу. Старость сама по себе раздражающа и странна: все одновременно затвердевает и разжижается. Я чту ее, просто не забывая о потребности в постоянном участии. Но потом она начинает что-нибудь критиковать, и в ее медоточивом властном голосе я слышу урчание дружелюбного фашизма. Это жмет на все мои кнопки – быстро! Я слышу угрозы в ее предположительно невинных соображениях, омерзительный драйв венского вальса – «Ты будешь вальсировать!» – и мерцающее удовольствие: «Я же тебе говорила». И давайте даже не будем начинать разговор о поедании объедков.
Когда-нибудь я тоже стану упертой старой дамой со своим мнением по любому вопросу – если доживу. Старость сама по себе раздражающа и странна: все одновременно затвердевает и разжижается.
Ладно, будем, но коротко. Все ли европейцы, пережившие Вторую мировую, едят объедки? Не просто срезают полудюймовый слой плесени с сыра, чтобы спасти его остаток, – так поступаю и я. Я имею в виду упрямые уверения, что из куска разогретого бейгла, который Сэм вчера оставил на тарелке, получится сегодня превосходный завтрак – для нее. Она не пытается заставить меня его съесть, и все равно это приводит меня в ярость.
– Гертруда! – говорю я. – Это мусор.
Или я обнаруживаю, что она глодает абсолютно белую арбузную корку, которую нашла на Сэмовой тарелке. Или упаковывает вчерашние равиоли и хочет забрать их с собой, чтобы съесть на ужин, когда я завезу ее домой.
Но по большей части мы находим друг в друге громадное утешение. Вместе читаем газеты – сердито, бормоча. Она читает Ноама Хомского ради удовольствия. И дарит мне великолепный шоколад.
Когда мы в горах, то гуляем каждый день. В последний такой вечер два года назад мы пошли смотреть на звезды у Хай Кэмп, в Скво-Вэлли. Уже находясь на высоте 7500 футов, сели в гондолу и поднялись на лужок, где собрались еще пятьдесят человек – наблюдать метеоритный дождь Персеид. Нами руководили два астронома с мощными телескопами.
Гертруда оказалась там старше всех лет на десять. На ней была шапка, теплая одежда и походные ботинки, в руках – готовая к бою трость. Можно было запрокинуть голову и каждые несколько минут видеть падающую звезду. Тетка держалась за мой локоть, отклонившись назад.
Астрономы начали с легких звезд, созвездий и планет – Кассиопеи и Венеры, почти опустившейся за горизонт; они показывали звездные скопления и рассказывали, сколько в них миллионов галактик, бесконечно бо́льших, чем Млечный Путь, отдаленных от нас на триллионы и мегатриллионы световых лет; все это время над головой сияли падающие звезды и россыпи искр. Гертруда прислонилась ко мне, крепко держась за руку, и прошептала на ухо:
– Не нужно столько информации! Прямо перед нами – лучшее, что есть на свете: старый добрый друг Большой Ковш.
Мы приходили на это место накануне днем, совершая ежегодную прогулку по зарослям диких цветов; небо тогда было таким же ярким, как поле, покрытое долговязыми желтыми соцветиями.
Гертруда не желала стоять в очереди. Может быть, это тоже европейская черта – или она уже настоялась на всю оставшуюся жизнь. Когда я сообщила ей, что в телескоп видны двойные звезды и звездные кладбища, она надменно ответила:
– Я лучше постою там, где я есть, и увижу то, что смогу.
Звезды были близко, как ягоды на кусте.
Однако через некоторое время Гертруда начала дрожать. Ночь выдалась не такая уж и холодная, но тетка такая худенькая! Она пошатывалась, держась за меня, и я стояла, точно перила, пока восстанавливалось равновесие. Она вцепилась в меня так крепко, что было больно: при свете звезд и окон гондолы было видно, что костяшки ее пальцев побелели. Я стала энергично растирать ее пальцы, как согревают ребенка, только что вышедшего из моря, и мы стали спускаться с горы.
Мне вспомнился тот вечер, когда я позвонила ей из Беркли в половине четвертого того дня, когда она собиралась продать свой дом, и спросила, хочет ли она, чтобы я ее подвезла.
– Да, пожалуйста, – ответила она. Когда час спустя я добралась, она ждала меня снаружи, снова готовая к действию: на этот раз вместо походных ботинок был темно-синий вязаный кардиган с золотыми пуговицами и шарф, подоткнутый вокруг шеи; настоящая морячка, по-прежнему – адмирал своего судна. Она была слезлива, но собранна.
– Когда это ты решила продать дом? – спросила я, когда мы тронулись в путь.
Она сказала, что сама не понимает, как это получилось: она ведь имела в виду продать лишь кусочек земли. Но друзья убедили ее, что имеет смысл продать оба куска собственности одновременно, а потом арендовать этот дом на год. Это дало бы ей время подыскать жилье поменьше, с садом и хорошим видом, и чтобы вокруг были люди, готовые помочь, если она упадет.
– Неужто ты не могла нанять кого-нибудь, чтобы помогал по дому и возил по делам?
Она ответила, что много раз передумывала, причинила всем уже слишком много хлопот: и риелтору, и покупателю, и своим детям.
Все во мне желало спасти ее: предложить свободную комнату или пообещать, что буду заглядывать каждый день. Но вместо этого я совершила нечто невероятное: не сделала ничего. По крайней мере, не стала ничего говорить. Стала просто слушать.
Страх и разочарование изливались из нее, пока мы ехали мимо мест моего детства, мимо горных склонов, на которых когда-то не было ничего, с которых мы скатывались по длинной траве в картонных коробках, мимо маленькой белой церквушки на холме, мимо супермаркета, выстроенного на болотах, по которым мы когда-то плавали на плотах, мимо магазинов, над которыми каждый год сияет рождественская звезда.
А потом, даже не намереваясь этого делать, прямо перед тем, как выехать на забитое машинами шоссе, я свернула с дороги и припарковала машину в автобусной зоне.
– Погоди минутку, Гертруда. Дай-ка я кое-что у тебя спрошу. Что ты хочешь делать? Что говорит твое сердце?
Она ответила спустя долгий-долгий миг:
– Я не хочу продавать свой дом.
– Ты уверена? – это была шокирующая новость, и время для нее было подобрано как нельзя некстати.
– Да. Но теперь я должна. Я так часто передумывала!
С минуту никто из нас ничего не говорил.
– Но это наихудшая причина для любого поступка, – наконец проговорила я. Она воззрилась на меня. – Ты имеешь право снова передумать.