Петербургский прозаик С. Носов в повести «Член общества, или Голодное время» активно использует фантасмагорию и эстетику абсурдизма для передачи духа времени. Правда, приметы ленинградско-петербургской повседневности «переходного периода» даны у него чуть ли не в духе физиологического очерка, в их самоочевидной выразительности, сгущающейся до символики. Сенная площадь, ставшая одной огромной барахолкой. Набережная Фонтанки, сплошь заваленная собачьими экскрементами. Распродажа книг и всякого домашнего скарба в целях пропитания. Практика выселения ослабевших от перемен людей из собственных квартир с последующим захватом последних.
Особенно впечатляет описание праздника города, совмещенного, согласно декрету Собчака, с 7 ноября. Череда «моментальных снимков» фиксирует грандиозную нелепость этого фестиваля, отражающего межеумочность исторического момента: «Изрядных размеров шары, что называется, воздушные, повисли над зданием Главного штаба. Под ними болтались полотнища с изображением буквы “Ъ”. Буква “Ъ” была несомненно символом <…>. По Конюшенной площади шли демонстранты – колонна с красными флагами и портретами Ильича <…>. Повернув на бывшую Желябова, или на бывшую бывшую (а теперь настоящую) Большую Конюшенную, демонстранты стали скандировать: “Ле-нин-град!..” Из булочной на Садовой высовывалась огромная хлебная очередь. Прыгал, крича, сумасшедший карлик напротив Гостиного и бил по струнам гитары ладонью. К нему привыкли. Собирали подписи».
Над бытовым гротеском надстраивается история загадочного общества, в которое вовлекают главного героя Олега, выбитого из седла житейско-историческими пертурбациями. Общество это странным образом процветает посреди всеобщей разрухи.
Герой безуспешно пытается постичь суть загадочной организации, постоянно меняющей контуры и окраску: изначально как бы библиофилы, члены общества оборачиваются гурманами, позже – вегетарианцами, чтобы ближе к концу оказаться очень похожими на антропофагов. Возникает подозрение, что Олег избран в качестве жертвы гастрономического заклания…
В финале повести члены общества собираются на радение в петербургском подземелье, где коллективно предаются созерцанию некоего сталактита. Герой, которому отведена важная, но непонятная роль в этом ритуале, смотрит на «магический кристалл» и завершает повествование словами: «Я понял все». Этот финальный аккорд носит программно-провокативный характер. Вместо разрешения загадки – жирный знак вопроса, глумящийся над читательским ожиданием понимания. Автор словно говорит: не ищите смысла рассказанной истории. Он отсутствует, как и в реальности, которая послужила материалом для этого эксцентричного сюжета.
Культовый автор 90-х В. Пелевин в высшей степени последовательно и даже агрессивно воплощает в своих произведениях мессидж фантомальности тогдашней российской жизни. Герой романа «Чапаев и Пустота», как мы помним – жертва постперестроечного катаклизма, вообразившая себя современником и соратником Чапаева. Оказавшись в стенах психиатрической больницы, Петр Пустота выслушивает от лечащего врача небольшую лекцию, весьма наглядно и логично объясняющую, почему он, как и многие его сограждане, утратил душевное равновесие. Причиной всему – стремительность перемен, неспособность или нежелание личности принять их, высвобождение психических энергий, которые начинают крушить структуры и механизмы человеческого сознания, создают «ложную личность»… Подвержены такой напасти индивиды, отказывающиеся видеть в переходе жизни на новые рельсы несомненное благо, прогресс и возможность личного успеха.
Этой простой и доходчивой установке герой – вместе с автором – противопоставляет иную трактовку происходящего. Не личность ложная, а мир ложный. Конечно, у Пелевина, на разные лады толкующего основополагающую доктрину буддизма, всякий мир объектов есть лишь кажимость, иллюзия. Но особенно убедительным этот тезис оказывается применительно к российской реальности 90-х, которая на страницах романа просто вопиет о своей выморочности, противоестественности.
Автор берет самые очевидные признаки этой реальности – люмпенизацию населения, разгул бандитизма, наводнение Москвы и всей российской жизни аляповатыми символами массовой культуры вроде «просто Марии» и Шварценеггера, рекламный волапюк, офисы зарубежных и совместных фирм, растущие, как грибы, на каждом углу. Из этого подручного материала он строит чрезвычайно выразительные черно-юмористические «инсталляции».
Конечно, демонстрации миражности нового строя жизни в романе вовсе не доказывают, что предшествующий, советский порядок имел более твердое онтологическое основание. Но у Пелевина речь идет о России 90-х – и вот анекдотически-афористичное суждение о ней героя: «А что касается творца этого мира, то я с ним довольно коротко знаком… Его зовут Григорий Котовский, он живет в Париже, и, судя по тому, что мы видим за окнами вашей замечательной машины, он продолжает злоупотреблять кокаином».
В следующем своем романе, «Generation П», Пелевин дополняет картину российской жизни более конкретными, актуальными деталями и аллюзиями. Здесь вводятся темы самодовлеющей мощи рекламного бизнеса, «тайной власти» олигархов над страной, а базируется все это на концепте «виртуализации реальности»: будоражащие общественное мнение политические события и процессы суть имиджевые проекты, продукты телевизионных студий и электронных лабораторий. Оцифрованные Ельцин и Лебедь, Радуев и Березовский, картина жизни как функция одаренности копирайтеров и качества компьютерной графики, да еще в условиях дефицита машинного времени и тактовой частоты, предоставляемых американцами. Одновременно форсируются мотивы неразличимости того, что принято считать действительностью, и измененных – под влиянием наркотиков и пр. – состояний сознания.
Одними манифестациями абсурдности, иллюзорности ни жизнь, ни литература, однако, не живут. Новая реальность, при всей своей непривычности и неожиданности, взывала к осмыслению – в исторических координатах, в ценностных категориях. В чем суть новой жизненной парадигмы, может ли она похвастаться очевидными преимуществами перед прежней, советской? Литература не могла не задаваться такими вопросами.
Именно в таком ракурсе рассматривает действительность 90-х Е. Чижова в своей «Терракотовой старухе» – даром что делает это с изрядной временной дистанции (роман опубликован в 2011 году). В центре повествования – образ женщины, филолога по образованию и призванию, переходящей, вместе со всей страной, в новый социокультурный «режим». Впрочем, Татьяна – вовсе не обычный «маленький советский человек», которого Маканин любил препарировать с насмешливым вниманием. Она всегда была «западницей», внутренней эмигранткой с остро критическим отношением к коммунистической идеологии.
Больше того: на протяжении всего действия героиня ведет напряженный внутренний диалог с российской культурной традицией, с классической литературой. Последняя, с ее проповедью высоких идеалов, бескорыстия, непрактичности очень плохо подготовила свою аудиторию к практической жизни в условиях свободы, на «естественных», рыночных основаниях.
Жизнь эта оказывается неласковой. Чрезвычайно рельефно представлены в романе тяготы, одолевавшие «человека улицы» в ходе гайдаровских реформ: безнадежная гонка за ценами, горькая невозможность обеспечить сколь-нибудь приемлемый уровень жизни. Героиня становится по счастливой случайности помощницей «нового русского», бизнесмена, стремящегося сорвать большой куш в игре по новым правилам – или вообще без правил. Действуя на «фронтире» диковатого российского капитализма, героиня претерпевает психологические травмы и кризисы, однако постепенно осваивается в новой социальной роли. Но, как выясняется, до определенного предела. Когда бизнес-логика – в один голос с боссом – требует от нее признать, что любые средства хороши для достижения цели, Татьяна отказывается переступить черту, «соскакивает» – и снова оказывается на обочине жизни. А самое главное – в полном одиночестве. Встроенная в ее сознание филологическая «матрица» уберегает ее от падения в бездну морального релятивизма, но превращает в аутсайдера посреди мира, поклоняющегося «идолам рынка».