Только сейчас Корнилов снял пальто. На нем была просторная куртка коричневого сукна с костяными пуговицами, в петлице привядшая гвоздика, на шее кашемировый платок с воткнутой в узел булавкой, но к этому высокие, для верховой езды, сапоги со следами от шпор. Лицо широкое, розовощекое, добродушное. На жилете сверкнула цепочка от часов: «Что он так тянет, Сигалин этот? Я же ему сказал, чтобы был здесь в половине восьмого». — «Будет, будет, — успокаивал его отец. — Садитесь, попробуйте наливки». Он наполнил рюмки. Корнилов выпил не спеша, закрыв глаза. Потом дунул, осушая седеющие усы: «Хороша». — «Как же иначе! — обрадовался отец. Снова наполнил пустые рюмки: — А вы давно знаете Зальцмана?» — «Года два уже. Он по делам заглядывал в Полтаву, там и познакомились. Умный, незаурядный человек!» — «Еще бы! — фыркнул отец. — Полмира повидал!»
Кто-то энергично постучал в дверь. Янка кинулась открывать. Скрежет отпираемого замка. Шаги. Суета. Несколько мужчин? Длинные холщовые фартуки? Извозчичьи форменные фуражки с металлическим номером? Следом молодой рыжеватый русский солдат? Отец встал: «Туда несите, наверх, а потом налево. Осторожно, не запачкайте ковры!» Они быстро пересекли салон, сгибаясь под тяжестью какого-то груза. Луженые ведра с блестящими крышками? Пять? Шесть? Что это? Я посмотрел на отца, но он только махнул рукой: «Подожди здесь». Они с Корниловым быстро поднялись наверх, исчезли в глубине коридора.
Я сел в кресло. Наверху шаги, стук передвигаемых стульев. Приглушенный голос Корнилова? «Сюда поставьте. Осторожно! Только не просыпьте!» Голос отца: «Пан Корнилов, а это не повредит?» Бормотанье Корнилова: «Как может повредить? Это малярия. Значит, надо similia similibus contraris
[26]
. Потом дадим немного хинной коры». Скрипнула, открываясь, дверь в комнату панны Эстер. Шелест полотна — рвут, обертывают? Стон? Звяканье режущих материю ножниц? Голос отца: «Подержи здесь, Янка. Нужно связать концы, чтобы не разошлись». Потом снова шаги. Вошли в ванную? Голос отца: «Поосторожней кладите, вот сюда! И под голову что-нибудь мягкое». Корнилов бормотал: «Давай, Сигалин, укладывай барышню, ногами к окну. Чтобы видела свет». Голос Сигалина — мягкий, напевный: «Да ведь она спит». — «Не умничай, клади. Она может проснуться — надо, чтоб видела солнце. На больных это хорошо действует. А ведра поставьте ближе. Ну все, можете уже идти». Люди в фартуках сбежали по лестнице. Отец крикнул им сверху: «За деньгами приходите завтра. Знаете, куда?» Они кивнули: «Знаем». Торопливо свернули в прихожую. Отец скрылся в коридоре наверху.
Я встал у подножия лестницы. «Спит?» — донесся сверху голос Корнилова. «Спит, господин поручик», — ответил Сигалин. «Ну, тогда начинай с ног. Только осторожно. И не спеши». Что-то захрустело, посыпалось. Дробное постукивание по твердому? Что-то сыплют в ванну? Грязевая ванна? Ох уж этот отец! Это ведь… «Сигалин, — Корнилов медленно цедил слова, — теперь сюда добавь. Вон с той стороны. — Звякнуло отставленное на пол ведро. — Возьми другое. Только помалу клади, не все сразу. И на грудь тоже». Компрессы ставят? Я пожал плечами. Господи, где Зальцман откопал этого Корнилова? Небось, рублей тридцать сдерет за свои грязевые компрессы. Хоть бы помогли!
Через несколько минут отец спустился в салон. «Он говорит, что система Ханемана — самая лучшая, хотя в клиниках так не считают. Homoion pathos, твердит, allopatia, мол, уже свое отслужила. Кто знает, может, он и прав. Понимаешь, меня бы совесть замучила, если б мы не попробовали. Да и Зальцману я доверяю, он уже прибегал к помощи этого Корнилова, когда у Виолы была инфлюэнца».
На лестнице появился Корнилов. «Больная должна полежать. Терпение, только терпение, господин Целинский. Вы не волнуйтесь. Я уже сотню солдат таким способом вылечил. Медики отказываются верить, ну да и бог с ними. Обыкновенная зависть».
Мы сели в кресла. Корнилов опять взял сигару. Щелкнула спичка. Часы мерно отстукивали минуты. «Барышне следует полежать так по крайней мере полчаса». «Не слишком долго?» — спросил отец. Корнилов не обиделся: «Меньше нет смысла. Да еще осложнения начнутся».
Мне вдруг показалось, что я слышу негромкий стон. Я поднял голову. Отец посмотрел на меня, потом наверх. Стон повторился и как-то странно оборвался, будто стонавшему заткнули рот.
Я вскочил, побежал наверх, толкнул дверь ванной. Луженое ведро перевернулось, звякнуло, ударившись о каменные плитки пола. За окном небо, пересеченное холодной красной полоской зари. Сверкание кафеля. На полу лужи. В ванне по шею обернутая мокрыми полотняными тряпками панна Эстер. Все тело усыпано мелкими кусочками льда — словно ее положили в кучу битого стекла. Сигалин придерживал ее за плечи, а она, отчаянно мотая головой, пыталась высвободиться из тесных витков влажной материи. «О Господи, отпустите меня! — кричала она, так выворачивая шею, что Сигалину не удавалось ладонью закрыть ей рот. — Господи, мне ужасно холодно!» Ее била дрожь. В дверях появился Корнилов. «Сигалин, не слушай несчастную. Держи крепко, тут важно время!» Панна Эстер напряглась, разорвала полотно, высунув мокрую от тающего льда руку, оттолкнула Сигалина. Он пошатнулся. Кусочки льда посыпались из ванны на пол. Наконец она увидела меня: «Пан Александр, спасите! Спасите меня…» Я схватил Сигалина за плечо и оттащил от ванны. Ничего не понимая, он испуганно уставился на Корнилова, тот хотел было кинуться ему на помощь, но отец не позволил. Когда я погрузил руки в толченый лед, у меня мгновенно закоченели пальцы. Тело панны Эстер оцепенело от холода. Мне не удавалось ее поднять. «Отец, помоги! Быстрее!» Я разорвал мокрое полотно на груди, освободил руки. Она ухватилась за мое предплечье, как ребенок, ищущий спасения от огня в материнских объятиях. Лед хрустел под ногами. Мы перенесли ее в комнату, положили на кровать. «Янка! — крикнул отец. — Горячую воду! Много! Быстро!» Янка принесла из кухни дымящийся кувшин, вытолкала нас за дверь, стала стягивать с панны Эстер ледяные тряпки и обкладывать дрожащее обнаженное тело горячими полотенцами.
Корнилов был возмущен: «Это что ж такое? Сперва приглашают, а потом фанаберии? Господин Целинский, что же вы так распустили сына! А процедуру прерывать раньше времени — это смерть! Тут не до сантиментов! Малярию можно одолеть только холодом. Similia similibus!» Отец вытащил бумажник: «Пан Корнилов, тут тридцать рублей, как договаривались. Берите. А про сына я худого слова не позволю сказать. Выбирайте выражения».
Корнилов взял пальто: «Не нужны мне ваши деньги. Что я теперь пану Зальцману скажу? Ведь толку-то никакого не будет! И Венедиктов этот еще! Этакая прорва денег. Сигалин, зови извозчика».
«Успокойтесь, — сказал отец. — Венедиктову я заплачу».
Они ушли. Отец медленно набивал в трубку табак. Пальцы у него дрожали: «Боюсь, ты переусердствовал. Что ты понимаешь в медицине? А Корнилов этот, возможно, прав. Сам знаешь, лечение иногда переносится тяжело, но результаты дает хорошие».
Я молчал. Перед глазами у меня еще было туго спеленутое мокрыми серыми тряпками, скованное тело, червяком извивающееся в хрустящей массе толченого льда, — картина эта потом снилась мне много ночей подряд, не желала уходить из памяти, неизменно живая, вызывающая страх и восхищение, потому что за отчаянными бессильными движениями вдруг открылась ни с чем не считающаяся, неподвластная мысли и слову нелепая надежда, которую ничто — я знал — не могло сломить. И позже, возвращаясь мысленно к той минуте, опять ощущая под пальцами холод рвущегося с треском намокшего полотна, которое я сдирал с ее плеч, я снова убеждался, что поступил так, как следовало поступить, даже если отец был прав.