Как прежде?
Потом: высокий вестибюль, мраморная лестница на второй этаж, дубовая дверь с молочными стеклами, тяжелая дверная ручка, яркий свет. В квартире, куда они вошли, была юридическая консультация. Там как раз заканчивали работу. Женщина вернулась к своим занятиям, а он, предоставленный самому себе, чувствуя нарастающее волнение, медленно прошел в глубь коридора. Все, за исключением мебели — новехонькой, трубчато-кожано-никелевой: столы с компьютерами под календарем фирмы «Сони», вертящиеся кресла, — осталось с прежних времен. Пол с мозаикой из дуба и красного дерева. Зеленая кафельная печь. Вокруг люстр венки из гипсовых листочков. Лепные украшения на потолке. Латунные дверные ручки с цветочным орнаментом. Окна с правой стороны выходили на Новогродскую. Над крышами домов напротив виднелся зеленый купол отстроенного после войны костела св. Варвары. Слева — глубокий двор, где он минуту назад стоял.
Значит, та фотография, подумал он, та фотография с тисненой надписью «Фото Атлас — Хожая, 17», которую бабушка Целинская как-то вечером вынула из жестяной коробки от кофе «Эдушо» и положила на покрытый вязаной скатеркой стол… значит, эта маленькая комната справа по коридору, откуда сейчас виден зеленый купол св. Варвары и темное здание почты на противоположной стороне Новогродской, могла быть комнатой той женщины с коричневатой фотографии, женщины, чьи непривычно звучащие имя и фамилия были написаны зелеными чернилами на обороте рядом со словом «Wien» и стершейся датой «Oktober 189…»? Но ведь тогда почты на Новогродской еще не было и название улицы писалось русскими буквами!
А потом он подумал об Александре. В тот вечер бабушка Целинская достала из жестяной коробки от кофе «Эдушо» и положила на покрытый вязаной скатеркой стол, рядом с фотографией женщины с высокой короной волос и перламутровой камеей в вырезе платья, еще одну, темную фотографию с аккуратно обрезанными волнистыми краями: в воде старого пруда в Лазенках
[5]
отражается солнце, ранняя осень, Александр стоит рядом с дедушкой Чеславом и Анджеем, держа в руке букет сухих каштановых листьев, — юный, веселый…
Какой же это год? 1889? 1900?
Платье из Вены
В тот день?..
В тот день я вернулся на Новогродскую около пяти. На столе записка. Только одно слово: «Приехала!» Анджей? Его почерк? Ну да, она ведь должна была приехать в пятницу или в субботу, венским поездом в три десять, и могла появиться здесь примерно в половине четвертого — столько времени нужно, чтобы доехать до нас с вокзала!
Сердце забилось быстрее. Она уже наверху? В коридоре на втором этаже ярко горел оконный витраж — светло-синие и карминные цветы. Из-за стекла с Маршалковской доносилось тарахтенье экипажей. Я постучал — ничего, тишина. Кончиками пальцев толкнул белую дверь. Она легко подалась.
Комната была пуста. Полузакрытые жалюзи. Теплые солнечные полоски на спинках стульев. В зеленой нише застеленная вышитым камчатным покрывалом кровать из гнутого дерева, купленная еще у Цельмера на Хожей, утопала в мягкой тени, немного напоминая лодку, ждущую кого-то в тумане. Слышно было, как внизу размеренно тикают часы. Ветер взъерошил листву за окном, жалюзи потемнели, и все в комнате погасло, погрузившись в желтоватый полумрак. Не выпуская дверной ручки, я обвел взглядом стол, стулья, буфет красного дерева. Спустя минуту просеянный планками жалюзи свет снова плавными зигзагами проплыл по ковру, солнечные зайчики, скользнув по спинкам стульев, добрались до зеркала, зеленая ниша осветилась…
Кто-то лежал на кровати, неподвижный темный силуэт…
Я с облегчением вздохнул: то было всего лишь платье, длинное платье из темного крепдешина, небрежно брошенное поперек кровати, черный подол касался пола, левый рукав с узкой манжетой, странно изогнувшись, казалось, тянулся куда-то за подушку. Темная оборка расширялась у горла, как чашечка цветка — раскрытая и пустая. Я подошел ближе, машинально протянул руку, чтобы расправить рукав, но едва коснулся поблескивающей черно-зеленой ткани… внизу хлопнула, распахнувшись, дверь? Мать с Анджеем возвращаются от Дроздовских? Янка с пани Мауэр пришли с базара на Польной? Я быстро прошел в свою комнату. Мамин голос: «Александр! Александр! Ты уже дома?» Откуда-то из-под пола слышен был стук тарелок, плеск воды, звяканье серебра.
Обрывки пролетевших перед глазами воспоминаний. Гейдельберг, холодные залы на вокзале во Франкфурте, потом белая аудитория, в которой профессор Гиммельсфельд читал вступительную лекцию, отец, выходящий из вагона на станции Венской железной дороги, крыша собора св. Стефана, слова Штейнвурцеля: «Послушай, голубчик, отсутствие денег — свидетельство порядочности, понимаешь?», школа Германа Бенни и Анели Хёне, из которой выбегает Янек…
В коридоре шаги. Мать? Когда я открыл дверь, она улыбнулась: «Ах, где ж это видано — проспать целых полдня! Приведи себя в порядок и спускайся. Мы тебя ждем. Надо ведь представиться панне Эстер…»
Значит, ее зовут Эстер? Упоминая о ней в письмах, мать всякий раз называла ее «панна Зиммель». «Мы тут познакомились, — писала она в январе, — с панной Зиммель, знаешь, той молодой особой из Гданьска, про которую нам рассказывала пани Енджеёвская, когда мы гуляли в Пратере. Я сразу подумала: хорошо бы кому-нибудь такому доверить воспитание Анджея. Он нуждается в более твердой и более утонченной руке, чем у пана Вонсовича, чьи педагогические таланты несомненны, а вот манеры оставляют желать лучшего. Так что, встретив ее у Герцев, я решила…»
Я достал из шкафа новый костюм, купленный на Рецштрассе у Аренсов, когда мы с Эрихом бродили по Гейдельбергу в поисках чего-нибудь подходящего для бала студенческой корпорации, и переоделся, аккуратно застегивая пуговицу за пуговицей. Мягкий галстук. Запонки. Шелковый шейный платок. В салоне, будто за плюшевой шторой, постукивали неспешно расставляемые на столе тарелки. Кто-то засмеялся. Потом снова все стихло.
Я спустился по лестнице, выстланной красной дорожкой, — осторожно, чтоб никто не услышал моих шагов. Рука скользила по гладким перилам, потом — свет хрустальной люстры, светлая комната с бледно-зелеными обоями, большой стол. «Ну наконец-то, — мать улыбнулась. — А это, — обратилась она к молодой женщине в платье из синего органди, — это тот самый Александр, который позавчера вернулся из Гейдельберга и, возможно, — я могу на это надеяться, милый? — осчастливит нас своим присутствием дольше, чем в прошлом году».
Она стояла лицом к матери, и я видел только профиль с четко очерченной скулой, волосы, высоко поднятые и собранные в легкую черную корону, черепаховый гребень, узкий, отливающий зеленью, едва заметный в волнах прически. Она обернулась с улыбкой, которая не мне была предназначена, приподнятые уголки губ, вежливое внимание, только в глазах что-то холодное, словно умеряющее блеск, белки ярки, голубоватые. «Значит, это вы, — она протянула руку. — Ваша мама уже успела мне кое-что про вас рассказать». Я задержал ее пальцы: «Мы рады, что вы согласились к нам приехать. Анджей дождаться не мог». Мы посмотрели в глубину комнаты. Анджей, держа в руке перышко, делал вид, будто играет с попугайчиком, бьющим крыльями в клетке. «Иди к нам, — панна Эстер поманила его пальцем. — Ну, не смотри букой. Ты же меня не боишься, верно?» Он замотал головой, приблизился: «А вы правда видели Париж?» Она рассмеялась: «Правда». — «И железную Эйфелеву башню?» — «И башню». — «И собор, в котором жил звонарь?» — «И собор». — «И обо всем мне расскажете?» — «Обо всем, можешь не сомневаться». — «Перестань, Анджей, — вмешалась мать, — надо, наконец, дать панне Эстер передохнуть, она ведь прямо с дороги. О, вот и отец».