Около одиннадцати, роясь среди томов с позолоченными кожаными корешками, я наткнулся на книгу в красном коленкоровом переплете. В окне уже темнела ночь. В доме тишина. Розовый свет лампы с фарфоровым абажуром, которую Янка принесла из отцовской комнаты. Запах хорошей бумаги, красивая печать, под пальцами твердая обложка… Я раскрыл книгу: бумага желтоватая, убористый мелкий готический шрифт. Дата? Место издания? На первой странице под готическими буквами заглавия — посвящение? Я пододвинул книжку поближе к лампе:
Панне Эстер Зиммель
в память того дня в Сильсе.
Сердце забилось быстрее.
Сильс? Тот день в Сильсе? Где это?
Я начал быстро, жадно читать — не для того, чтобы понять, а чтобы забыть о Новогродской улице, о Мокотовском поле, горящих кибитках, разбитых окнах, ударах по деревянным воротам, но уже первые слова… Любой — уверял автор — может стать Богом. Я с раздражением пожал плечами. Богом? Мы? Я? Отец? Анджей? Мама? Янка? Панна Эстер? Но ему, казалось, было плевать на мои возражения. Достаточно — продолжал он спокойным, уверенным голосом, — достаточно только сказать себе: нет никаких богов, не будет никакого наказания, никакой награды, то есть достаточно произнести эти несколько слов, и мы сами станем богами. Ибо нет никаких богов. Души смертны, как и тела. Божественность в том и состоит: есть боги, но нет Бога. Нам дозволено все. Можно помогать людям, а можно причинять им вред
[46]
.
Но что же это значит: по-настоящему помогать людям? Неужели Христос — этот вопрос несколько раз повторялся на напечатанных готическим шрифтом страницах, — неужели Христос не уподоблялся плаксивому просителю, когда жалобно призывал нас помогать неудачникам, больным и слабым? Не заблуждался ли он, призывая поддерживать жизнь, не способную быть жизнью? Нас со всех сторон окружает смерть. Раньше верили, что человечество бессмертно. Но сейчас мы уже знаем, что человечество не бессмертно. Мы можем погибнуть. Все. Мы выживем на Земле, только если будем почитать здоровье и силу. Когда красивого, здорового и сильного человека мучает совесть оттого, что нет в нем жалости к неудачникам, к больным и слабым, это знак, что он отравлен их ядом и должен излечиться от этой болезни. Худшее из всех деревьев — Крест.
Ну а что значит — причинять людям вред? А если именно то, что мы считаем добром, есть зло? Разве не благо то, что укрепляет в каждом из нас волю к жизни? Такой волей обладают лишь красивые, сильные и здоровые. Не нужно врачевать неизлечимых.
От этой странной книги, желтоватые, густо заполненные готическими буквами страницы которой я листал, бил какой-то холодный, безжалостный свет, и это заставляло меня продолжать ее читать, как ни противилась душа всему прочитанному. — Тот, кто становится на сторону слабых, кто позволяет неудачникам множиться на Земле, думает, что творит добро, хотя на самом деле творит зло. Занимает сторону болезни и смерти. Ибо истинное добро то, что до сих пор считалось злом. Сострадание, жалость, милосердие к слабым, больным и неудачникам — вот это зло. Бог на кресте, который призывает поддерживать неудачников, — отрицание жизни, призыв к самоумерщвлению. Для войны должен быть воспитан мужчина, а женщина — для утехи воина: все остальное чепуха. Да будет он храбр, а она — плодовита, и оба способны к танцам, с головой и ногами…
Если Бога нет, ничем иным не обоснована необходимость существования рода человеческого на Земле. Инстинкт самосохранения? Желание жить? Тот самый инстинкт, который заставляет животных упорно цепляться за жизнь? Этого решительно слишком мало. Только одно может придать смысл нашему существованию: если мы будем плодить существа, более совершенные, нежели живущие ныне люди; только это придаст смысл пустому прозябанию людских сообществ, которые не ведают, зачем живут на Земле… Homo sapiens подчиняется тем же законам, что управляют жизнью других организмов, но являет собой лишь мелкий эпизод в истории жизни и наверняка не конечная ее точка… Некогда на Земле не было ни одного человека, и когда-нибудь на Земле не будет ни одного человека. Мы породим более совершенные существа, которые займут наше место… Так не стоит ли делать все возможное, дабы приблизить эту минуту?.. Нам необходимо всеобъемлющее оздоровление мира…
Вот, значит, что она читает. Что общего у этих слов с ее пальцами, листающими испещренные готическими буквами страницы, с ее манерой, склонившись над книгой, отбрасывать с лица волосы, с легкостью руки, поднимающей затесавшееся между страниц пестрое перышко, слетевшее на ковер? Книга в красном переплете лежала передо мной, как открывшиеся моему взгляду каменные скрижали. Он прав! — восклицал во мне один голос. Это какие-то дикие, лишенные смысла фантазии безумца! — кричал из глубины души другой голос. Строить мосты через Рейн? Профессор Гиммельсфельд? Стальные арочные пролеты? Столбики цифр? Расчеты? Что все это по сравнению с бурей обрушившихся на меня идей! Потому что вдруг… Человек, чьи слова я читал, убеждал меня: правда — на самом деле ложь. Причиняя зло, — говорил он, — ты творишь добро. Сотворив добро — причинишь зло. Защищая жизнь, ты ее уничтожаешь. Уничтожая — вот когда ты ее защищаешь. Что за темные, путаные мысли! И этот человек, чью книгу она держала в руках…
Кем он был, этот человек? Мне хотелось увидеть его лицо, встретить его на улице, рассмотреть вблизи, как он выглядит, как ходит, какую носит шляпу, туфли, пальто, что ест, где живет. Но в книге, которую я листал, не было ни одной фотографии. Тесные ряды готических знаков заполнили все страницы, не оставив места даже цветочному орнаменту. Там не было ничего, кроме ровных построек из слов, среди которых мысль терялась, обнаруживая ложь там, где прежде видела правду.
Лампа отбрасывала розоватый свет, я читал книгу в красном коленкоровом переплете, а в комнате внизу панна Эстер писала письмо. В девять она позвонила Янке и попросила бумагу. Я дал ей свою, со склада на Новом Святе, веленевую, с притемненными краями, с водяным знаком львовской бумажной фабрики Альтенберга. Янка внесла на подносе кофейник и чашку, но панна Эстер, занятая письмом, отослала ее на кухню. Склонившись над столиком, опершись на локоть, она с трудом водила пером по веленевой бумаге, время от времени отбрасывая со лба пряди волос, выбивавшиеся из-под красной ленты. Потом попросила лампу. Анджей зажег огонек под фарфоровым колпаком.
Я читал книгу в красном коленкоровом переплете, а она писала письмо. Строки рвались у меня перед глазами, как протершаяся ткань. Я не мог заставить себя не думать, о чем же она там пишет, — мысль перескакивала со страницы на страницу. …вверх идет наш путь, от рода к сверхроду… Если бы Иисус жил дольше, он отменил бы все, чему учил… Однако он слишком рано умер. Не достиг подлинной духовной мудрости… Не умел жить и любить Землю… Угрюмый юнец! Он ненавидел жизнь и жаждал смерти. Любовь к ближнему? Истинная любовь к ближнему… любить тех, кто только еще родится… Человек происходит от обезьяны и до сих пор похож на обезьяну… человек есть нечто, что нужно превзойти. Люди, живущие ныне, должны исчезнуть, чтобы освободить место для тех, кто придет, — бесконечно более прекрасных, чем мы… Слишком много рождается лишних людей… Листая страницу за страницей, я прислушивался к отголоскам снизу, но снизу не доносилось никаких отголосков. Она все еще пишет? Кому? Аннелизе? Тому мужчине из Цюриха, который хотел бы расстаться с надеждами? Элизабет? О чем? О нас? Об Анджее? Обо мне? Об отце? Я разглаживал пальцами покрытую готическими знаками бумагу. …брак? Большинство супружеских пар это пары животных. Ничто не оправдывает их существования. Всю жизнь женщины стремятся только рожать… Мужчина для женщины есть средство: целью всегда бывает дитя… Внизу тишина. Значит, еще пишет? Значит, мыслями она там, среди этих людей из Цюриха, из Базеля, которых я не знаю и, вероятно, никогда не узнаю? Значит, сейчас, водя пером по веленевой бумаге с фирменным знаком львовской фабрики Альтенберга, она видит их лица, значит, пока пишет, она с ними разговаривает? Делится секретами? Радуется? Ножом для бумаги я разрезал заполненные готическими буквами страницы. …остерегайтесь жалости… Всякая большая любовь выше сочувствия, ибо хочет только еще сотворить объект любви… Именно созидающие тверды… Ненависть… к тем, кто живет сегодня, — это подлинная любовь к тем, что еще только родятся… Величайшая доброта… неотрывна от величайшего зла… Падающего толкни… То, что не находит в себе силы жить, следует бросить: пусть умрет окончательно…