В десять ее голос: «Пан Александр, можете на минутку спуститься?» Когда я подошел к кровати, она протянула мне заклеенный конверт: «Не отправите ли завтра на Вспульной?» Я взял конверт.
Вернулся наверх. Письмо положил на стол. Сел в кресло.
В комнате было темно. Конверт лежал на темной столешнице. Я не зажигал лампы. Я знал, что завтра пойду на Вспульную и отдам это письмо помощнику почтмейстера Кораблеву. Впереди у меня была целая ночь. Я сидел в кресле и смотрел на белый конверт на темной поверхности стола. Только когда в доме стихли все голоса, а часы пробили четверть двенадцатого, я протянул руку. Я еще колебался. Отдернул пальцы. Потом собрался с духом и одним движением вскрыл конверт.
Листок был сложен вчетверо. Дата. Зеленые чернила. Буквы с наклоном, неровные, написанные с трудом, слегка закругленные.
«Дорогая Аннелизе,
что с Тобой? Столько времени — и ни одного письма? Мы ведь обещали друг другу, помнишь? Ах, эти наши черные, наглухо застегнутые монашеские платья скромных студенток, дом на Рейнштрассе, большая лестница под статуей Вильгельма Телля и клятвы, юношеские клятвы! Неужели такое можно забыть?
Сколько же у меня к Тебе накопилось вопросов! Как Тебе живется в семье Л.? Как мальчик, доверенный Твоему попечению, — сметливее Вольфганга Горовица? Что у Элизабет? Что у Рут? Как себя чувствует господин Энгельберт? Супруги Мурнау еще в Цюрихе? Роза уже вышла за Генриха? Как складываются отношения у Ренаты с Хайделоре? И что с Ф.? Вестей у меня никаких, поэтому не удивляйся, что я сразу засыпаю Тебя вопросами, но что поделаешь: если долго лежишь, много думаешь, и все прошлое — далекое и близкое — возвращается. А я, когда лежу себе и думаю, постоянно удивляюсь и даже посмеиваюсь над своей жизнью — правда, не слишком громко.
Ведь если бы не эта первая лекция Буркхардта
[47]
! И если бы я не пришла тогда без двух десять! Часы бьют, я бегом по лестнице на второй этаж, сама знаешь, длинный коридор — и вот я открыла эту дверь под номером XII. Каприз судьбы! Вхожу, небольшая комната, за окном Рейн, шум поднявшейся воды (помнишь? — как раз было наводнение), у окна стоит кто-то высокий, в форме студента лейпцигского университета, с бакенбардами, похожий на Вагнера. Это был Гаст, его секретарь. Потом еще пришел Шиффтен. Нас было трое. Мы сели перед кафедрой. Шиффтен говорил что-то о Буркхардте, кажется, что тоже собирается ходить на его лекции. Гаст оглянулся. Я кивнула. Он вежливо поклонился в ответ.
Когда Н. вошел… Так это он? Я с трудом сдержала улыбку. Маленький, очки в форме ракушки, светлый костюм, легкий цветастый шейный платок, изысканно завязанный под горлом, уголки накрахмаленной сорочки. Когда он встал за кафедру и начал первую лекцию “Введение в Платона”, его голос потонул в шуме Рейна. Какое разочарование!
Но тут же от этого разочарования не осталось и следа! Ах, как он говорил об Афинах Алкивиада и о дружбе древних греков! Тихо, неторопливо, так, словно он не был профессором, а мы — студентами, словно нас связывали долгие, давние приятельские отношения. Профессор базельского университета, чуть ли не шепотом рассказывающий троим студентам о лучезарной Греции! Можешь себе такое представить? В аудитории внизу торжественная речь блестящего Якоба Буркхардта, зал набит битком, а тут, на втором этаже, маленькая комната, приотворенное окно, за окном шумящий Рейн, и профессор, который теплым голосом рассказывает троим молодым людям о греческих богах, Алкивиаде и “Пире Платона”!
Когда после лекции мы с Гастом и Шиффтеном провожали его по Гартенгассе, я сразу поняла, что он очень впечатлительный, тонко чувствующий человек, изысканно вежливый с женщинами.
И подумать только, как меня всегда смешил этот немецкий профессор, в неизменном сером цилиндре, идущий по аллее в коллегию на Рейншпрунг или в Институт на Кафедральной площади! Помнишь? В сером цилиндре! У нас, в Базеле! И всегда в сопровождении молодой дамы в шляпе, украшенной розочками или незабудками (да, это была Элизабет). Обедали они в Шутценхаус. Горничная — знаешь, эта малышка Софи, которую порекомендовал мне адвокат Хуббе, — всегда кричала: “Госпожа Зиммель! Госпожа Зиммель, быстрее! Они уже идут!” Как же мы смеялись, глядя из-за занавески на эту странную пару, вышагивающую под каштанами!
О, этот смех! Как вспомню сейчас… Ведь там, в Педагогическом институте, ему приходилось читать лекции при закрытых ставнях — так чувствительны к свету были его глаза. А еще говорят о его бесчувственности! Бесчувственность? А эта история в Розенлауйбаде? Я Тебе про нее писала? Однажды — рассказывала мне Э. — он увидел перед деревенской хатой слепого мальчика, который сидел один, потому что вся семья ушла на сенокос. Он начал каждый день навещать мальчика и задаривать сластями. Даже брал с собою платок, чтобы, смочив его водой из колодца, вытереть малышу личико. Ребенок целый день с радостным нетерпением ждал, когда появится “добрый господин”. Он даже хотел забрать мальчика в Базель, чтобы лечить у лучших врачей. И был ужасно расстроен, когда узнал, что ребенок умер.
А в Трибшене
[48]
? Ему, кажется, поручали покупки — жили-то в глуши! — он должен был к Рождеству покупать девочкам куклы, тюль для костюмов ангелов, отдавать в переплет книги из библиотеки маэстро, приобретать картины и гравюры. Милейший профессор из Базеля, преданный друг! Если же он не справлялся со всеми этими поручениями, его кокетливо называли неблагодарным! Разумеется, он им нужен был в связи с этим театром в Байройте
[49]
, но забавы ради его прозвали “студиозусом Ансельмом”, смешным нескладехой из “Золотого горшка “Гофмана! Так разве не прав он был, что уехал, когда В. устроил этот роскошный, отвратительно изысканный прием, на который пригласил императора Вильгельма, бразильского императора, вюртембергского короля, великого герцога Саксен-Веймара, великого герцога Мекленбург-Шверина, министров и прусских принцесс? Экая спесь! Килограммы орденов и парадных сабель! Он был прав, трижды прав, что убежал оттуда!
Я сразу почувствовала, что ему плохо в Базеле. Как его унижали эти замечательные базельцы, когда он издал свою книгу о трагедии! Вроде бы уважение, восторги, а в зимнем семестре у него почти не было студентов! Ну так что — следовало ему там оставаться? Зачем?