Солнце за спиной. Там Восток; здесь Запад. Желтые Западные небеса. Слоисто-белые с изнанки. Восьмое небо. Нижний край. Железная гора…
Уот, помнишь? Твой голос в Кэй-Тугуте, свистульке-олененке…
– Столб! Должен быть столб!
– А ты не так прост, братец.
– И клеть!
– Узнал место?
Я не отвечаю Умсур. Запрокинув голову, я смотрю на вершину горы, пока у меня не начинает болеть шея. Вглядываюсь до огненных кругов перед глазами. Ничего там нет, на вершине. Ни столба, ни клети, ни Нюргуна. Уот, дуралей, напутал? Сестра ему наврала?
Это другая гора?!
Вздох облегчения вырывается сам собой. Мне стыдно. Мне стыдно. Мне очень стыдно. Неужели я рад, что моего брата здесь нет? Я что, боюсь? Я, Юрюн-боотур?! Я лазил за Нюргуном в Елю-Чёркёчёх! И ни капельки не боялся…
– Узнал место? – повторяет Умсур.
Она стоит рядом, по щиколотки в тумане. Красивая! Вся в белом, украшения сияют, а вокруг – солнечный ореол. Умсур из нас самая старшая, старше Мюльдюна, а на вид ей и двадцати весен нет. Врать бесполезно. Вранье она за триста сажен почует. Да и не умею я врать.
– Вроде, узнал…
Она указывает на вершину:
– Столб? Клеть?
– Ага…
– Не туда смотришь.
Рука опускается ниже. Гора с нутряным скрежетом поворачивается, в ржавом склоне открывается дыра. Вход? Пещера?
– Коня здесь оставь.
– А как же…
– Не пропадет. На обратном пути заберешь. Быстрее!
Я спешиваюсь. Треплю Мотылька по холке, прижимаюсь к храпу щекой:
– Жди, мой хороший. Я за тобой вернусь.
Мотылек тянется ко мне губами, но опаздывает.
– За мной!
Вход – напротив нас. Еще чуть-чуть, и будет поздно: гора повернется другим боком. Перед входом – узкий карниз, вроде того, на который я грохнулся в Елю-Чёркёчёх. Ох, далеко! Не допрыгну…
…пропасть – враг.
Враг!
Умсур взмывает в воздух. Стерх? Нет, как была, в человечьем облике. Я беру разбег. Облака проминаются под ногами, но держат. Лечу! Внизу крутится, бурлит серая мгла. Железный склон растет, надвигается…
Бум-м-м-м!
Гулкий звон долго не затихает. Или это у меня в ушах звенит? Стою на четвереньках: карниз, опасный краешек. В руки-ноги колотится мерный стук. Кажется, что в горе стрекочет сверчок-боотур. А вход-то широченный! Сажен
[44]
тридцать в поперечнике, не меньше. Это сверху он маленьким казался. Оглядываюсь. Мотылька не видно – ну да, гора, наверное, уже провернулась…
– Идем, – говорит Умсур.
4. Вот брат твой, Юрюн
Столб был огромен.
Коновязь – вот что первое пришло мне на ум. Свадебная коновязь невесты. Почему невесты? Ну, у нее сверху такая штука, вроде чорона. И здесь похожая штука есть – высоко-высоко, под самой маковкой горы-горищи. Из штуки торчала здоровенная полоса, словно кто-то взял лук, прицелился – хлобысть! – и вогнал в навершие боевую стрелу. Насквозь прошиб, да! Вон, с одной стороны – короткий конец с оперением, а с другой – длинный с наконечником в виде ладошки, только мне его не видно. Я так думаю, что в виде ладошки, но не уверен. Если внимательно смотреть на стрелу, она размывается, превращается в марево, где роятся желтенькие светлячки, и так, маревом, уходит в твердыни утесов. Когда мы подъезжали к горе… Нет, не помню. Кажется, ничего наружу не торчало.
Наверное, мы не с того боку подъехали.
Невестина коновязь вырезается из сосны. Древко стрелы – из лиственницы или березы. Здесь все было из железа. Столб, навершие, стрела и вообще всё-всё, включая горные уступы. Ржавое железо, полированное железо, черненое железо, начищенное до блеска; витое, крученое, гнутое, чистое, с резным орнаментом – будь я кузнецом, с ума бы сошел от счастья. Нижней частью столб уходил в недра горы и дальше, глубже: через слои небес в Средний мир, а оттуда – в гибельные пропасти Нижнего мира, в какую-нибудь Елю-Чёркёчёх или даже в глубины ледовитого моря Муус-Кудулу. А что? Обычное дело. Вот берег Муус-Кудулу, вот красный песок, вот прибой ломает подмерзший припай, шелестит рыхлой шугой
[45]
; тут живет дедушка Сэркен, а тут, по соседству – адьярай Уот, и между их жилищами – уруй-уруй! – торчит основание этого жуткого столба, на который я уставился дурак дураком, аж слюни пустил.
Ось миров, точно вам говорю.
Ось миров окружала тьма-тьмущая колес, колесиков и колесищ. Они располагались вкривь и вкось, друг над другом, стоймя, в наклон, через неравные промежутки – короче, порядка тут было меньше, чем в чащобном буреломе. Края одних колес украшали зубчики, края других оставались гладкими, и где-то зубчики сцеплялись, отчего колеса крутились вместе, а где-то кручение шло вразнобой или вообще останавливалось. Начинка горы стучала, скрипела, погромыхивала. Блеск скорее морочил, чем позволял хорошенько разглядеть мельтешение колес. Спасало другое – в венчиках цветов, выточенных из металла с искусством, превосходящим мастерство Кытая Бахсы, лежали глыбы драгоценных камней: багровые, красные, пунцовые. Тусклые огоньки горели в их сердцевинах, многократно отражаясь в бесчисленном сонме граней. Казалось, камни – юрты, в которых теплятся очаги.
– Голова кружится, – пожаловался я.
– Осторожно, – сказала Умсур. – Упадешь – пропадешь.
– Долго лететь?
Это я пошутил, если что.
– Вечно.
Не знаю, шутила ли она. Не уверен.
Я уже говорил вам, что столб поворачивался? Медленно-медленно, неприятными, похожими на судорогу рывками. По всей длине столб украшала, а как по мне, так уродовала резьба: тьма-тьмущая валиков и загогулин. Резьба больше скрадывала, чем подчеркивала движение исполинской оси миров. Наверное, поэтому я заметил вращение, осознал и принял особую жизнь столба лишь тогда, когда увидел его. Нет, я не про вращение. То есть, вначале про вращение, а теперь уже совсем про другое. И не про столб – его только слепой не заметил бы сразу.
Я про моего брата.
– Арт-татай
[46]
!
Даже колоссальность столба не могла затмить мощь Нюргуна. Дело не в размерах, да и то сказать, Нюргун был пленником столба, а не столб – резной палочкой Нюргуна. Я слишком хорошо знал, как расширяются и усыхают истинные боотуры, чтобы придавать значение сиюминутному облику. Дюжий детина, рядом с которым Мюльдюн-силач выглядел бы младшим братом, еще только собравшимся ехать в Кузню, Нюргун спиной намертво приклеился к столбу. Голяк голяком, похожий на чудовищного младенца – или на бесстыжего дурачка, нагишом выскочившего из юрты на мороз – он все время дергался, словно жук, присевший отдохнуть на кору сосны, липкую от смолы-живицы. Силу, вложенную в эти рывки, мне сложно было представить. Столб оставался неподвижен, если не считать вращения, но я поклялся бы, что он содрогается от бешенства плененного боотура. Дрожь столба, невидимая глазу, отдавалась во мне: тошнотой подкатывала к горлу, колотилась в животе, сжимала сердце в мягком кулаке. Я еще подумал, что меня тошнило с самого начала, и поджилки тряслись, просто я связал это со страхом высоты, с потрясением при виде жутковатой начинки горы, а не с потугами Нюргуна освободиться.