– Что ж, се Филомина, – сказал Квайр, добираясь до своей черной накидки и запутываясь в медвежьем пальто. Он отцепил с пояса сложенное сомбреро и расправил его, прихорашивая петушиные перышки. – Королева Филомина – Королева Любви! – Квайр потрепал свою королеву за разрисованную щечку, ущипнул за шелковый зад и добился жеманной улыбки, хотя большие горячие глаза блеснули испугом и настороженностью. Парочка придвинулась к костру, и Квайр взял одну кружку Свинна себе, а вторую для Королевы. – Леди и Джентльмены «Грифона». Приветствуем, если не возражаете, повелительницу вашу, Королеву Филомину, что объявляет сию ночь Ночью Любви и призывает вас праздновать во имя свое.
Толпа живо отозвалась на предложение приветствовать, кое-кто проорал Квайровой королеве непристойности, меж тем капитан озирался, изображая изумление.
– Не вижу трона. Куда делся? Где великое Государственное Седалище нашей Королевы? На что она воссядет, а?
Ответ был громок и традиционен. Квайр продолжил играть на публику. Он воздел руки.
– Скверное гостеприимство! Сир Харлекин расскажет вам, что с гостями Королевы обращались получше. – Он положил руку на лоскутное плечо комедианта, а тот театрально икнул Квайру в лицо и потер глаз под маской. – У всех имелись стулья, разве нет?
– Имелись, сир.
– Добрые, твердые стулья?
– Превосходные стулья, сир. Ваша королева – красава, и, клянусь, она…
Но огромный стул с высокой спинкой уже плыл над головами сборища, дабы поместиться на фоне костра. И вновь Квайр поклонился:
– Садитесь, мадам, если вы того желаете.
С неловким реверансом потешная королева села и уставилась на свой новообретенный Двор, а тот отвислогубо уставился на нее. Казалось, что она пьяна или одурманена, ибо глаза ее остекленели, а рот странно двигался, хоть она и реагировала похотливо на Квайра, когда бы тот ни щекотал ее, лизал ей ухо, наполнял его шепотом.
– О Фил, как бы ты сейчас лег под Калифа – куда лучше, чем настоящая Королева. – Ухмыляясь, Квайр тискал своего наложника всё крепче.
И Фил Скворцинг, вконец обуянный безумством Эроса, жеманно улыбался своему любовнику, своему господину, и взирал на великолепный рубин на пальце, и поверить не мог, что ему досталось эдакое богатство.
Глава Десятая,
В Коей Иные Подданные Королевы Помышляют о Всевозможных Алхимических, Философических и Политических Проблемах
– Казалось, сие навечно, – молвила леди Блудд, попирая коленями приоконный диван и глядючи вниз, в февральское утро. – Я-то полагала, что снег выпал, дабы лежать всегда. Гляди, Уэлдрейк, он тает. Смотри, крокусы да подснежники! – Она уставилась через плечо на нечистую комнату, полную разбросанных книг, бумаг, чернил, инструментов, платьев, бутылок, набитых зверей и живых птиц, посреди коих маленький карминноволосый любовник леди Блудд фланировал в черной ночной рубашке, лист бумаги в одной руке и перо в другой.
– Хм, – ответствовал он. – Всяко весна не продлится долго. Слушай… – И он процитировал с листа:
А Радость Страсти Ады мал-помалу холодеет,
Приняв под молотом свинцовым дозы
Славянской Прозы,
И он, ворчлив, не избежав Ученой позы,
Сойдет на Публике за Мудродея,
И, Трансмутации покорна,
Сталь Трудовая чистым Златом вспламенеет.
Ну что ты думаешь? Так ему, да?
– Однако же я понятия не имею, о ком ты сейчас говоришь, – сказала она. – Поэт-соперник? Правда, Уэлдрейк, время идет, и ты делаешься все более смутен и менее изобретателен.
– Нет! Се он! Он делается смутен! – Руки мастера Уэлдрейка трепетали, как если бы некоторый примитивный птерозавр отчаянно пытался впервые сделать вдох. – Не я!
– Ты тоже. И я знать не знаю его. – Ее прекрасные синие глаза казались шире прежнего, когда рассматривали его с некоей отдаленной печалью; ее прекрасные золотые локоны непокорными прядями ложились на золотое лицо. – И я сомневаюсь, Уэлдрейк, дорогой, по твоему тону, что он знает тебя.
– Проклинаю его! – Уэлдрейк, как мог, перешагивал через комнатные завалы. Какаду и ара квохча бежали в толстые заросли плюща под потолком. – Он богат – ибо потворствует публике. Внушает ей, будто она умна! Хоу! А я здесь навеки, зависим от покровительства Королевы, когда все, чего я жажду, – ее уважение.
– Она говорила, что ей чрезвычайно понравился последний Маскерад, и Монфалькон болботал о неминуемом рыцарстве.
– Я трачу время свое, Люсинда, сочиняя теплохладные нападки на виршеплетствующих конкурентов, полные жалости к себе поэмы супротив женщин, меня отвергнувших, и зарабатывая на пропитание слоноподобным, высокопарным перденьем, назначенным к исполнению Филистерами Двора. Моя поэзия, моя прежняя поэзия ускользает от меня. Мне недостает стимула…
– Ариох тебя раздери, Уэлдрейк! Я бы сказала, что всего сего тебе должно бы хватить сонетов на сто, никак не меньше!
Он насупился и отправился в обратный полет, закапывая чернилами ее перевернутые сундуки и одежды, ее полупрочтенные метафизические тома, с каждым шагом яростнее комкая бумагу.
– Я говорил тебе. Никаких больше плеток.
Она вновь обратилась к окну. Она была безучастна.
– Может, тебе стоит вернуться в твою Северную Страну, к твоим границам?
– Где меня недопонимают даже более. Я размышляю о путешествии в Арабию. Сдается мне, у меня склонность к Арабии. Как тебе показался Всеславный Калиф?
– Ну он был весьма арабист. И, я полагаю, высокого о себе мнения. – Леди Блудд украдкой почесала ребра.
– Он был уверен в себе.
– Вестимо, что было, то было. – Она зевнула.
– Он впечатлил Королеву, как пить дать, своей экзотической сенсуальностью. Не то что сей бедный путаник Полониец.
– Она была добра к Полонийцу, – сказала леди Блудд.
– И все же оба уехали восвояси – тщеславие не удовлетворено, Альбион не покорен. Оба дали маху, устроив осаду, в то время как нужно было сдаться в плен у ее ног.
Люсинда Блудд, сухо:
– Ты придумываешь Глориану под себя, думаю я. Ни что не доказывает…
Он покраснел так, что кожа и кудри стали на сияющий миг одного цвета. Стал разворачивать смятую сатиру. Вошла служанка.
– Посетитель, ваша милость. Тан.
– Хорошо. Се тан, Уэлдрейк. Твой земляк.
– Едва ли. – Поэт засопел и уселся рядом с нею на приоконном диване, раскинувшись чуть театрально и не ведая, что демонстрирует костлявое колено.
Сухопар, но крепок, вошел тан Гермистонский в развевающемся филибеге и монструозном тэм-о-шэнтере, с глухо бьющим по телу спорраном и руками на бедрах; выставив рыжую бороду, он улыбнулся сидящей паре.