То, что сейчас происходило… Пусть они только держались за
руки – все существо их соприкасалось: тела, сердца, губы… губы их словно бы
также не отрывались друг от друга, касались, смыкались, ласкались
мучительно-сладостно в воображаемом поцелуе, таком страстном, что оба задышали
часто-часто, глаза их затуманились, еще мгновение – и оба не выдержали бы этого
накала страсти, кинулись бы друг к другу – а там будь что будет!
… – Куда! Стой! Такие деньжищи – и куда? – громом с небес
ударил вдруг за стенкой голос Меншикова.
Федор и Мария, вздрогнув, отпрянули друг от друга, глядя
испуганно, изумленно, недоверчиво – что это было? Да было ли? Федор все не
отпускал ее руку, и Мария слабо улыбнулась, а на глазах ее снова проступили
слезы. Но теперь это были слезы счастья, ибо и он, и она враз постигли: любовь,
необыкновенная любовь, о которой старые поэты слагали элегии и которая, как им
казалось раньше, удел только бессмертных небожителей, существует – существует
меж ними!
– Никуда ты не пойдешь! – снова загремел за стеной голос
Меншикова, и Мария, очнувшись, вскрикнула, отпрянула и выскочила за дверь – как
истинная женщина, ухитрившись оставить Федора в куда большем смятении, чем была
сама, раздираемого счастьем и отчаянием одновременно.
* * *
Когда князь Федор отыскал наконец в себе силы собрать
фигурки и тронуться с места, больше всего на свете ему хотелось последовать за
Марией, но это, конечно, было никак нельзя, а потому он вышел в другую дверь и
невзначай оказался свидетелем преудивительной сцены.
Александр Данилыч Меншиков, разъяренный до такой степени,
что лицо его приняло винно-красный оттенок, пинками гонял по комнате какого-то
человека, резво бегающего на четвереньках туда-сюда, пытаясь увернуться.
Правильнее будет сказать, что несчастный двигался на трех конечностях, ибо
одною рукою прижимал к груди некий пухлый сверток. Меншиков тоже не просто так
гонял свою жертву, а норовил именно сей сверток у бедняги выхватить, однако тот
не давался и, когда загребущие руки светлейшего оказывались в опасной близости,
просто-напросто падал плашмя, закрывая сверток своим телом и героически
перенося более чем чувствительные тычки под ребра.
Завидев входящего князя Федора, несчастный возомнил в нем
подмогу и привскочил на коленях, простирая руки. В это самое мгновение
светлейший, подобно коршуну, бросился вперед и вырвал у него вожделенный
сверток, проворно спрятав его за спину и отскочив на безопасное расстояние, как
если бы опасался, что его жертва кинется отнимать свое добро.
Ничего подобного, разумеется, не случилось. Обобранный
просто уставился на Александра Данилыча с выражением крайнего отчаяния.
– Ну чего, чего? – грубовато, но добродушно проговорил
Меншиков. – Что за беда? Государь еще молод и не знает, как обращаться с
деньгами; я эти деньги взял; увижусь с государем и поговорю с ним.
Придворный, дрожа губами, с трудом встал, поклонился и
пятясь вышел. Меншиков победно перевел дух и начал было разворачивать свою
добычу, да вспомнил о присутствии постороннего и сунул сверток в ларец,
стоявший на столе. Крышку запер, ключ, привешенный на цепочке, надел себе на
шею и с усталым выражением взглянул на молодого Долгорукова:
– Ты видал? За всем пригляд, глаз да глаз нужен! Все норовят
растащить, все растратить, все на бирюльки спустить! Это же десять тысяч
червонцев! Цех петербургских каменщиков поднес их императору, а государь
отправил эту сумму в подарок сестре. Видано ли! Девушке молоденькой в подарок
десять тысяч червонцев! Статное ли дело?! Наталье Алексеевне я перстенек
поднесу, а денежки в… в казну! – провозгласил светлейший, и только чуткое ухо
Федора могло уловить заминку перед словом «казна», которое для Меншикова,
бесспорно, было равнозначно слову «карман». Свой карман.
Князь Федор глядел на светлейшего с тревогою, размышляя:
неужто отрава, принятая Меншиковым, оказалась столь действенна, что уже начала
влиять на его организм и мгновенно помутила разум?! Вряд ли Петр, при самом
благом расположении к Александру Данилычу, стерпит обиду, нанесенную горячо
любимой сестре, вдобавок – унизившую его перед слугою, которому велено было
передать деньги. Неужели светлейший не понимает сего? Или, может быть, чего-то
не понимает Федор? Может быть, Меншиков уже так подмял под себя молодого царя,
что тот и не осмелится проявить свой нрав?
Князь Федор в сомнении покачал головой – и тут, словно в
ответ ему, где-то вдали раздался хриплый яростный крик, потом по коридору
загрохотали шаги бегущего человека, дверь распахнулась – и в кабинет ворвался
тот, о ком князь только что думал: молодой царь Петр.
Федор склонился в поклоне, успев заметить, что загорелое,
округлившееся, обветренное (следствие частых забав на свежем воздухе) лицо
государя сейчас бледно и искажено возмущением. Порыв негодования вынес его на
середину комнаты, но там, как скала, возвышался светлейший, вмиг переставший
быть суетливым ростовщиком, подсчитывающим прибыль, и обратившись в
олицетворение государственной важности: голова гордо вскинута, локоны любимого
вороного парика обрамляют толстые щеки, губы надменно поджаты, взор невозмутимо
спокоен и проникнут истинным величием, живот выпячен, рука заложена за борт
камзола… Чудилось, он изготовился позировать для парадного портрета! И
впечатление было столь внушительным, что пыл Петра разбился бы об эту твердыню
самомнения подобно тому, как волна разбивается о неколебимый утес, Меншиков
одержал бы новую победу власти – когда б вслед за Петром в комнату не ворвалась
вся его непременная компания, среди которой была и виновница стычки: великая
княжна Наталья Алексеевна, бывшая на год старше своего царствующего брата.
Говорили, что она умна, добра, великодушна и благотворно
влияет на излишне норовистого государя, однако ни ума, ни добросердечия, ни
великодушия не увидел князь Федор в этих узеньких, как бы заплывших глазках: в
них светилось неприкрытое злорадство.
Заслышав ее тяжелую поступь и неровное дыхание, почуяв ее
насторожившуюся фигуру за своей спиною, Петр даже подпрыгнул, вновь исполнясь
злости, и подался к Меншикову с таким пылом, что, чудилось, еще миг – и сшибся
бы с ним грудь с грудью.
– Как вы смели, князь?! – крикнул он каким-то петушиным
голосом. – Как вы смели, князь, не допустить моего придворного исполнить мое
приказание?!