Меншиков хоть не верил в эти самоядские
[56] сказки, однако
с невольной опаской оглянулся: вдруг почудился ему тихий, то нежный, то резкий
перезвон бубенчиков с одежд Сиверги, которые сопровождали всякое ее появление…
когда она хотела, чтоб о том знали люди. Но нет никого: только какая-то птица
парит в вышине. Сивергу уже несколько дней никто не видел. Сгинула, будто и не
было ее. Впрочем, что ей теперь в Березове? Небось, убежала со своими оленями,
ушла в тайгу, откуда пришла… Но о ней лучше не думать, не вспоминать! Да и,
чай, другие дела есть.
Меншиков, забыв о Бахтияре, пошел по тропе вверх, потом
вдруг вспомнил, оглянулся – и ахнул: так и есть! Вновь на бедолагу нашло! Лежит
на жесткой порыжелой траве – что твой мертвец. Или… Господи всеблагой!
Торопливо вернулся; не подходя близко, взглянул: глаза
Бахтияра по-прежнему широко открыты, мутны; рот оскален не то в крике, не то в
стоне, не то в последнем вздохе. Да и впрямь – он силился вздохнуть, но не
давала тяжесть, налегшая ему на грудь, – какой-то пушистый ком, куча рыжих
перьев… птица! Сова!
Сова резко вертела круглой головой. Вот ее немигающие глаза
уставились на Меншикова, и того холодом прошибло: глаза ночной птицы были
яркими, зрячими, злыми.
Меншиков поднял руку – перекреститься, но не смог. Сова
отвернулась – стало чуть легче, оцепенение отпустило, он нашел в себе силы
отойти, опять потащиться по склону. Но ее взгляд словно прожег спину – Меншиков
послушно оглянулся. Сова взлетела, тяжело поднимая крылья. На ее лапке вдруг
что-то блеснуло, да каким ярким, чистым, самосветным полымем! Перстень,
ей-богу, перстень! Точь-в-точь подаренный им на прощанье Маше, ее приданое…
Да нет, не может быть. Меншиков слабо отмахнулся от
наваждения и вновь полез в гору, твердо решив нипочем больше не оглядываться –
и держался до самого гребня.
Там, на чистой, ветрами насквозь прохваченной крутизне стал,
переводя дыхание, лицом к сияющей реке, к дальнему туману, к заморским берегам.
«Весло не сломается – бог поможет».
Господи, помоги им! Помоги!..
Поклонился прощально рассвету – и, потянув из-за кушака
топорик, пошел к груде тесаных бревен.
Церковь ждала его. Доколе строит – будет жить!
Глава 19
Иная жизнь
– Могла быть с ним хоть капельку любезнее! Экая ты гордячка!
– В юном голосе Сашеньки надтреснуто звенела почти старушечья сварливость. –
Все-таки он жизнь тебе спас!
Маша резко отвернулась:
– Я никого об том не просила!
И поспешно вышла из избы.
Смешные люди! Ну в самом деле: разве для того бросилась
Мария с высокого борта расшивы в сизую волжскую волну, разве для того глотнула
полной грудью смерти пополам с водой, чтобы вернуться к жизни ловкостью и
проворством Бахтияра? Прежде она могла испытывать к нему долю жалости из-за его
явных страданий, долю признательности за преданность опальному семейству, с
которым черкес (а ведь он не был крепостным, обязанным!) по доброй воле
разделял все тяготы ссылки, но после своего спасения возненавидела его лютее
всех гонителей своих.
Петр и Долгоруковы отняли только блага и богатства. Бахтияр
отнял покой, обрек на неиссякаемые страдания – и горше всего Маше было
сознавать, что он один из всех присутствующих знает – или чувствует, – что
вовсе не от горя по матери, не под гнетом накопившегося отчаяния кинулась она
тогда в Волгу. Нет, она была мертва уже, лишь искала могилы для тела, для
изболевшегося сердца – Бахтияр извлек ее из той могилы и обрек снова жить, хотя
это означало бесконечную муку.
Каждый день был пыткой – за что же ей благодарить палача
своего?
Боль из-за смерти (а пуще – измены) князя Федора разорвала
ей сердце, и ничто более в жизни не могло уязвить Машу. Она с поразительным
равнодушием сносила тяготы пути. Из лютой гордости опасаясь, что кто-то
непостижимым образом сможет угадать истинную причину ее страданий, она так
крепко замкнула душу свою, что телесные мучения сделались не более чем
досадными мелочами, не стоящими внимания.
Она словно бы оледенела; но это была только внешняя
холодность. Пламень боли, сжигавшей ее существо, не утихал, отражаясь в
огромных, посветлевших от постоянной муки глазах, и вся она была – словно
огонь, горящий в ледяном, заснеженном сосуде! Пламя не гаснет, однако и стенки
своей тюрьмы растопить не может: сверкает призрачно, манит отвергая, сулит не
обещая…
Самым обликом своим она, даже не зная того, ежечасно и
ежеминутно мстила Бахтияру: адская мука, посланная ему заживо!
Маша не подозревала, что глубоко затаенное, безнадежное
страдание придало ее чертам новую, почти пугающую красоту, и всякий видевший ее
мужчина, если в нем билось живое сердце, испытывал мгновенное неодолимое
желание обладать этой красотой.
Ее сестра, за время скитаний и горя утратившая свою
розово-золотистую прелесть, не раз замечала впечатление, производимое Машею.
Александр с Александрою меж собою считали именно ее, а не отца истинной
виновницей обрушившихся на Меншиковых бедствий, а потому оскорблялись и
негодовали, когда презрительные мины охранников сменялись вдруг растерянным
восторгом и трепетным почтением, стоило старшей сестре лишь обратить на
которого-нибудь зарвавшегося сержанта взор, исполненный печали. Или хотя бы
взять случай в Тобольске – одно из тех странных событий, которые кажутся не
случайностью, но карой небес. В пересыльной тюрьме Меншиков встретился с двумя
жертвами своего прежнего произвола – чиновниками, некогда сосланными по его
повелению в этот город. Они накинулись на бывшего вельможу с упреками и
ругательствами, а какие-то вовсе уж посторонние ссыльные похватали комья грязи,
камни и начали швырять в бывшего баловня судьбы и его спутников. Александр
разразился проклятиями, но ошметок грязи попал ему в рот и заставил замолчать.
Сашенька с визгом укрылась за спиною отца, который стоял твердо, почти не
загораживаясь от ударов, и восклицал: «Бейте меня одного! Пощадите моих детей!»
«Детей?! – выкрикнул распаленный яростью заключенный. –
Покажи нам государеву невесту! Какова на ней рогожная фата?»
Мария, которую доселе отец прижимал к себе, силясь защитить,
отстранилась от него и спокойно стала пред толпой – бледная, с опущенными
глазами. Она не заслонялась руками, не плакала, не просила пощады. Камень чудом
не попал ей в голову: просвистел на волосок, но то был последний камень. Она
глянула на мужчин только раз и вновь потупила взор. Этого было достаточно.