Они продолжили путь в молчании. София переводила дух; судя по всему, она не рассчитала силы и потратила на свой монолог слишком много энергии. Римини, в очередной раз потрясенный тем, как легко и свободно обнажает она перед ним свой внутренний мир, самые сокровенные чувства и мысли, боялся даже посмотреть на нее. «Хотя — чему тут удивляться, — сказала София совершенно спокойно, без всякого кокетства; казалось, невидимый дождь мгновенно смыл с нее коросту терзавшей ее боли. — В конце концов, он поступил точно так же, как и ты: научился тому, чему должен был научиться, и ушел — ушел, став настоящим мужчиной. Он теперь куда привлекательнее, чем до встречи со мной: чувственный, умеет разбудить страсть и поддерживать ее огонь — таким парнем грех не воспользоваться. Вот я и думаю, что им уже, наверное, вовсю пользуется какая-нибудь неряха-немка с небритыми подмышками и обутая в сандалии поверх носков. Впрочем, я не жалуюсь — что есть, то есть, и пусть будет. Таково мое предназначение в этом мире — я нахожу, открываю людей, делаю их лучше, красивее… а потом плодами моего труда пользуются другие. Точно так же с больными — они поступают ко мне парализованными инвалидами, приговоренные своими диагнозами к пожизненным мучениям, а уходят счастливыми, и к тому же не в колясках, а на своих ногах. Их и родственники с трудом узнают — так они у меня меняются. То же и с мужчинами. Мужчины, которых женщины вычисляют, соблазняют, запирают в трехкомнатных квартирах и превращают в примерных отцов семейств, — эти мужчины вдруг понимают, что женщины, с которыми они прожили всю жизнь, им совершенно чужие, им нет никакого дела до того, что творится у них в душе, до того, что может сделать их счастливыми, что их ранит, что их радует, а что приводит в отчаяние, к чему они стремятся, а от чего хотят убежать. И тогда мужчины умирают; врачи констатируют инсульт или аневризму, но подлинная причина их смерти — горечь от осознания неудавшейся жизни… Вот таких-то мужчин, понимаешь, Римини, таких как ты, — я их насквозь вижу. Не только вижу, но могу вскрыть их и вывернуть наизнанку — как филиппинцы, которые оперируют без скальпеля; я рассматриваю их сердца, не прикасаясь к ним, и вижу все — каждую нанесенную когда-то рану, зарубцевавшиеся шрамы и те, что никогда не затянутся. Я вижу, на что способны их сердца и о чем не подозревают ни сами эти мужчины, ни, тем более, кто-либо другой. Я говорю им об этом, нет — я показываю (бедняги ведь не верят просто словам, им обязательно нужно увидеть все самим), и вот раз — они без памяти влюбляются в меня, а я влюбляюсь в ответ. Потом они и сами начинают видеть, что все, что я им показала, действительно в них есть, и осознают, что влюбились не в меня, а в этот мой дар, в эти филиппинские сверхъестественные способности, которые позволяют их исцелить. И наконец — обновленные, полные сил и энергии, они уходят. Видел бы ты этих красавцев, которые покидают меня и начинают новую, действительно полноценную и счастливую жизнь. Полноценную и счастливую — только без меня».
На углу они остановились, пропуская длиннющий черный лимузин, который никак не мог вписаться в узкую улицу. Римини почувствовал сладковатую тошноту, причина которой ускользала от него, как кусок дешевого мыла. «Вот так, — сказала София. — Возможно, оно и неплохо… Я ведь далеко не уверена в том, что хотела бы связать свою жизнь с Конрадом. Да что с Конрадом — я и с тобой, наверное, не захотела бы жить до самой смерти. Я ведь тоже устаю общаться с людьми, у которых все в жизни непросто. А уж исцелять мужчин — это и вовсе требует сверхчеловеческих усилий. Знаешь, на что это похоже? На попытку отчистить от многолетних наслоений какую-нибудь старую дверь. Драишь ее, драишь, сдираешь слой за слоем старую краску — и ведь ни в коем случае нельзя применять грубую силу. Ох уж мне эти мужчины! Страшно горды тем, что у них есть нечто под названием „жизненный опыт“. Этот чертов опыт насквозь покрылся плесенью, как та самая старая дверь, а я знай себе делаю свое дело потихонечку — тру, мою, оттираю; годы спустя я наконец добиваюсь того, что хотела: они предстают передо мной такими, какими были при рождении, — голыми, без единого слоя последующих отложений. И вот, когда все можно начинать заново, с чистого листа, когда я наконец могла бы отдохнуть, — начинается самая тяжелая работа, требующая титанических усилий. Эти новорожденные на редкость ранимы, слабы и к тому же упрямы. Любое прикосновение для них болезненно, а любая инфекция может убить. Вот и приходится даже обнимать их легко и нежно — лишь слегка намекая на ласку, на те чувства, которые я к ним испытываю; ну а потом нужно дать им руку, помочь подняться и сделать первый шаг, потом второй, а дальше…» София замолчала. Она приподняла голову, словно глядя в небо и пытаясь вспомнить что-то важное, — на ее лице играли отсветы какой-то разноцветной неоновой вывески. Римини смотрел на нее, видел слезы в ее глазах — и вдруг осознал, как затянулась прогулка: на улице уже темнело. Было свежо. Римини вздрогнул и посмотрел на босые ножки Лусио, испуганно подумав, что тот может простудиться. Он только хотел было что-то сказать, как София жестом оборвала его и, погладив его по щеке ладонью, вдруг спросила: «Не хочешь переспать со мной?» Голос ее звучал нежно и ласково — почти нечеловечески нежно и ласково. Римини от неожиданности даже рассмеялся. «Переспать. Прямо сейчас, здесь. Смотри, видишь, это гостиница, — сказала София. — Давай. Ну что тебе стоит. Потрахаемся, и все. Заходим, берем ключ, идем в номер — и через полчаса выходим. Останется только попрощаться. Это же ничего не значит, не бойся. Если бы ты знал, как мне хочется. Сколько времени у меня мужчины не было — лучше тебе не знать. У меня от желания уже яичники болят. Вот, почувствуй. — С этими словами она взяла Римини за руку и прижала его ладонь к своему лобку. — Чувствуешь? Чувствуешь, как горячо? Перепихнемся — и все. Сунешь мне, кончишь в меня — и снова свободен. Раз, два — и готово. Дольше обсуждаем. Я прошу тебя. Умоляю. Сделай это ради меня». Римини почувствовал уже знакомое головокружение. В нем не было ни желания, ни отторжения: он словно застыл под воздействием противоположных сил, тянувших его в разные стороны: ему хотелось идти вперед и в то же время отступить, взлететь и упасть, повзрослеть — и вновь стать ребенком. Так же он чувствовал себя в детстве, просыпаясь среди ночи на огромной, как океан, кровати, которая была делом рук плотника — приверженца экспрессионистских скошенных углов. Он задрожал и почувствовал, что София тоже дрожит; эта вибрация передалась ему через пальцы, прижатые к ее телу; его вдруг поразила мысль — чудовищная, словно пришедшая извне, из какого-то другого мира, а не из его собственного сознания: а не переспать ли с этой покойницей, с этой тенью из прошлого, чтобы освободиться от нее раз и навсегда? Привыкая к этой мысли, смиряясь с ней, Римини и сам не заметил, как оказался в узком душном лифте с Лусио на руках и сложенной коляской в ногах; когда его глаза привыкли к тусклому багровому свечению, лившемуся с потолка кабины, Римини смог наконец рассмотреть в зеркале лицо Софии, мрачно глядевшей в пол, и Лусио — счастливое младенческое лицо, воплощение чистоты и невинности в тумане этого багрового кошмара. Лифт остановился. София открыла дверцу, вышла в коридор и стала искать номер, который был выгравирован на брелоке. Римини высунулся из лифта вслед за нею, предоставив Лусио следить за перемещениями Софии — он сопровождал их радостными булькающими звуками. Одно из колес коляски застряло в пазах двери, и Римини был вынужден задержаться. Лусио забеспокоился — ему уж очень не хотелось терять Софию из виду. Римини на ощупь попытался выдернуть коляску, но, судя по всему, неудачно потянув за поручень, привел в действие механизм, всегда казавшийся ему непостижимым: из небольшого вытянутого предмета она вдруг превратилась во внушительных размеров скелет какого-то доисторического существа, заняв почти весь лифт.