На дворе октябрь 1991 года. (Пьер-Жиль уже явно где-то поблизости, но биографы Рильтсе старательно обходят молчанием этот факт, чтобы не смазать театрально-мелодраматический эффект от его последующего неожиданного появления на сцене.) Осень — это эскиз приближающейся зимы. Стараниями юного врача Рильтсе и Сальго встречаются в кафе в один прекрасный и прохладный день. Врач, с трудом скрывающий свой восторг по поводу происходящего, предлагает занять столик на террасе; Рильтсе и Сальго не сговариваясь отрицательно качают головами, опасаясь даже не солнца, а самой возможности очутиться под его лучами. Художник и мясник, они кажутся сбежавшими из цирка бестолковыми и бесталанными клоунами, не знающими даже, как толком распорядиться эффектом взаимной схожести, который сам по себе должен производить на окружающих неизгладимое впечатление. Они как будто в нерешительности — коситься им друг на друга подозрительно, словно увидев в зеркале свое искаженное отражение, или броситься друг другу в объятия, прослезившись по поводу неожиданной встречи брата-близнеца. Рильтсе, вцепившись обеими руками в ремешки, держит перед собой сумочку от Польвани, в которой покоятся десять «Ложных отверстий», два из которых уже безнадежно испорчены томатным соусом, пролившимся из-под неплотно прикрытой крышки. Сальго, в свою очередь, держит на коленях маленький черный кожаный чемоданчик, наподобие врачебных, — вот только инструменты в чемоданчике Сальго больше подходят плотнику, чем хирургу. Обернувшись на молодого врача — одновременно, как сиамские близнецы, — Сальго и Рильтсе по обоюдному согласию исключают его из дальнейшего разговора; юноша, впрочем, ничего не имеет против — он, похоже, не только предвидел подобный поворот сюжета, но сам лично и срежиссировал эту сцену. Вежливо улыбаясь, он встает и выходит из-за стола, оставив солидную сумму денег — и это при том, что никто еще ничего не заказывал. Он молча, спиной вперед, удаляется в глубь зала, все так же глядя на Сальго и Рильтсе и все так же сдержанно и вежливо улыбаясь. Он пятится и пятится, сохраняя на лице выражение усталого бога, позволяющего своим творениям некоторые маленькие шалости, и в конце концов оказывается на проезжей части, где его чуть не сбивает проезжающий мимо мотоцикл с рекламой какой-то экспресс-прачечной. Точно так же, как он уходил от того стола в тот день, уходит он и из этого повествования; впрочем, по справедливости, он не столько уходит сам, сколько его выводят рассказчики, воспользовавшись блаженным состоянием врача, который чувствует себя хозяином мира, — потому что добровольно покидает эту парочку, которую сам и создал; это самый подходящий момент для того, чтобы оттеснить врача на периферию, чтобы его, так сказать, нейтрализовать. Согласно общепринятой среди биографов Рильтсе версии, в момент ухода молодого врача даже погода изменилась: небо заволокло тучами, и вся терраса, весь зал кафе — все столики погрузились в полумрак; освещенным остался лишь столик, за которым сидели Сальго и Рильтсе, — именно над ним висела включенная лампа, единственная горевшая в тот день в зале кафе. Так они и сидели — молча, глядя друг на друга, словно паря внутри золотистого, светящегося изнутри шара по непроницаемо-черному безвоздушному простору.
Через несколько секунд оба персонажа оживают и мгновенно переходят к активным действиям. Для начала они не сговариваясь делят пополам доставшиеся им от доктора деньги, а затем Рильтсе выдает собеседнику длинную и эмоциональную речь, в которой описывает свой творческий замысел. Он рассказывает о «Прямой кишке» подробно, ни разу не остановившись и не позволив собеседнику и рта раскрыть — словно опасаясь вновь услышать в ответ режущие ему слух слова об этических соображениях. Впрочем, Сальго слушает его внимательно и не пытается ни возразить, ни как-то прокомментировать то, что говорит художник; он лишь время от времени что-то бурчит и постоянно ковыряется в носу грязным пальцем, под ногтем которого уже давно образовалась широкая черная полоса. Дождавшись, когда Рильтсе замолчит, он мрачным, замогильным голосом спрашивает его по-английски: «Сколько денег?» — «Денег не будет», — отвечает Рильтсе и, открыв сумочку от Польвани, вытаскивает наугад одно из «Ложных отверстий» — к счастью, не из числа испорченных томатным соусом. Сальго наклоняется над столом, выставив вперед нижнюю челюсть, и, отогнав утробным рыком подошедшего за заказом официанта, начинает изучать картину. Рильтсе тем временем рассматривает его в упор, и ему на память приходит образ чудища из «Аленького цветочка». Через несколько секунд венгр тыкает в холст тем же пальцем, которым только что ковырялся в носу, и блеклым, ничего не выражающим тоном говорит: «Пять. Таких же». Некоторое время они продолжают сидеть молча и неподвижно. Рильтсе не верит своим ушам: наконец-то, свершилось. Он чувствует себя на седьмом небе от счастья. «Их девять, — торжествующе произносит он, протягивая холст Сальго. — Этот можете забрать в качестве аванса». Сальго молча кивает головой, открывает чемоданчик и засовывает в него угол картины — между напильником и ножовкой. Большая часть холста не поместилась и остается торчать снаружи.
Рильтсе потрясен. Его впечатляет даже не то, насколько легко и быстро они с Сальго приходят к соглашению, сколько его собеседник сам по себе. Словно обитатель чужого, недоступного художнику мира, он предстает перед Рильтсе в образе загадочного, непостижимого существа. «Доисторическое создание. Никогда в жизни не видел ничего столь гетеросексуального, — пишет он на салфетке, унесенной из кафе, и спустя две недели мажордом агента читает эти строки, изнемогая от ревности. — Впрочем, веришь или нет — я, однако, не решился бы назвать его мужчиной в полном смысле слова. Куда больше ему подходят такие прозвища, как „Оно“ или „Это“. Если бы Бог — этот паразит, нагло прикидывающийся демиургом, — решил создать некое существо из того, что завалялось у него по карманам после создания людей, то в результате получился бы именно он — Шандор Сальго. Впрочем, глядя на него, я вспомнил и про Одрадека из „Исправительной колонии“ Кафки. Сразу же захотелось перечитать. Попробовал украсть томик из книжного магазина, но меня поймали на месте преступления. Я бы сейчас не писал тебе это письмо, находясь на свободе, если бы не вмешательство продавца — слабовидящего придурка, который заявил, что знает меня, и настоял на том, чтобы меня отпустили подобру-поздорову. Судя по тому, что он плел своему начальству, он в силу близорукости перепутал меня с каким-то местным писателишкой, который имеет обыкновение гулять по городу, переодевшись нищим». Рильтсе так потрясен увиденным и услышанным, что, похоже, впервые в жизни послушно выполняет то, о чем просит его партнер по переговорам. Просит он, в общем-то, немногого: подождать. Чего именно — Рильтсе так толком и не понял; похоже, что и сам Сальго понимал это с трудом. То, что он говорил по-английски — все какими-то незаконченными фразами и намеками, — касалось сложностей в подготовке и проведении подпольной операции. Когда венгр переходил на свой родной язык, Рильтсе не понимал уже вообще ничего, зато голос Сальго звучал уже не столь грозно и безапелляционно; в нем даже угадывались какие-то лирические, неуклюже-нежные интонации. Рильтсе решил ждать. Да и как же не подождать еще немного, когда «Прямая кишка» была от него на расстоянии вытянутой руки. Затем должен был настать черед «Простаты» и, если повезет, «Печени», а дальше, глядишь, и всех остальных задуманных им картин «Клинической истории» — картин, которые он мысленно уже видел написанными, картин, которые взывали к нему, требуя, требуя и требуя частей его организма.