13
Лепешка была холодной, твердой и безвкусной, как подошва. А может, и еще хуже. Жевать ее было не самым большим удовольствием, но выбирать особенно не приходилось. Альтернативу этой маисовой дряни составляла еще большая дрянь — черные жесткие и, опять же, безвкусные комки теста, нанизанные на веревку. Их удавалось протолкнуть в горло только после глотка напитка, похожего на какао. Напиток, к счастью, был вполне терпимый, хотя и отдавал каким-то прогорклым жиром.
Торнссон поставил керамическую чашку на пол и вновь, заложив руки за голову, улегся на тощий тюфяк, набитый шуршавшими при каждом движении сухими травами. От каменного пола веяло холодом. Если бы не ветхая неопределенного цвета накидка, которую, наверное, давным-давно использовали как тряпку, а теперь милостиво пожаловали ему, он бы окоченел в этой тесной норе.
Это была именно нора — шага четыре в длину и три в ширину, в ней невозможно было выпрямиться в полный рост. Об окнах речь не шла — какие окна могут быть в норе? — и только над дверью, надежно запертой снаружи на засов (пилот уже испытал ее на прочность), виднелось небольшое квадратное отверстие. Сквозь отверстие в каморку проникал отсвет закрепленного на стене коридора факела, заставляя поблескивать выложенный слюдой пол. Душистая начинка тюфяка не могла заглушить другой запах, исторгаемый отхожей дырой в углу. Судя по всему, этой дырой уже не раз пользовались. Больше ничего примечательного в камере не было — разве что найденная под тюфяком маленькая человекообразная глиняная фигурка…
Сколько уже времени он провел взаперти, Торнссон не знал. Неизвестный напиток, которым его напоили, мог усыпить на час-другой, а мог и на сутки-другие. А тот, бритоголовый, был либо невосприимчив к такому питью, либо выпил слишком мало для проявления вырубающего напрочь эффекта. Еду пилоту давали уже несколько раз. Кусок доски внизу двери приподнимался, и мужские руки без колец и браслетов просовывали в камеру блюдо с отвратительными лепешками, не менее отвратительными черными шариками, красной и белой отваренной фасолью, кусками тыквы и плодами авокадо и папайи. Против этих весьма приятных на вкус плодов Торнссон ничего не имел, но их было слишком мало. Те же руки ставили чашку с подобием какао.
Голова у пилота уже не болела. То ли целительно подействовало сонное зелье, то ли время. И подбородок, если не трогать его, тоже не болел.
О том, что с ним еще собираются сотворить, Торнссон не имел ни малейшего понятия. С одной стороны, тот факт, что ему до сих пор сохраняли жизнь и кормили, и сняли путы, позволял возродиться надежде на не самый нежелательный исход дела. С другой стороны, поддержание приемлемого физического состояния пленника могло иметь вполне определенную цель. Например, пленнику была уготована участь индейки на праздновании местного Дня благодарения. Или же, увидев картины, показанные черепообразной марсианской машинкой, здешние высокие чины решили нейтрализовать пришельца. И приговорили его к пожизненному заключению без права подачи апелляции. Или же послали гонцов в столицу, к здешнему королю, императору или президенту, с известием о явлении белокожего чужака в странном одеянии…
Были, были варианты. Но какой из них правильный (и есть ли вообще среди них правильный) оставалось только гадать. А занятие это Торнссон считал отнюдь не самым приятным из того, что ему доводилось делать в жизни.
Он копался в воспоминаниях, он дремал, и ему виделись сны о прошлом, и посещали его кошмары. И все чаще и чаще накатывало такое всепоглощающее чувство обреченности, что впору было кричать и биться головой о каменную стену камеры…
Ему очень хотелось верить в то, что все случившееся с ним — не более чем сон, пусть даже не простой сон, а некое астральное путешествие. Это не он сам, а только его астральное тело отправилось на Марс и попало в недра Сфинкса, а теперь вот залетело в прошлое, в индейский Теотиуакан. А он, настоящий, подлинный, физический Свен Торнссон, лежит себе и спит в своей уютной холостяцкой берлоге. И не один спит, а в обнимку с какой-нибудь милашкой, утомившейся от его азартных многократных наскоков. Постель была его стадионом, его полем боя, его карточным столом…
Думать так было приятно, но пилот не мог сломить в себе реалиста и поверить в то, во что верить просто невозможно.
Временами, очень осторожно, он пытался осмыслить все происшедшее с ним. Старался представить, как сможет существовать здесь (если, конечно, ему доведется остаться в живых), в этом мире далекого прошлого, отделенном непреодолимой пропастью веков от привычного, знакомого, дьявольски хорошо устроенного быта начала третьего тысячелетия от Рождества Христова. Пусть даже ему удастся вырваться отсюда, из этой темницы, из этого города — куда бежать дальше? Не тормознешь авто на шоссе, не проберешься на корабль, не возьмешь билет на самолет… И нет еще на Земле его страны, не родились еще его современники — и как он будет жить здесь?…
Мысли эти были настолько страшными, такая унылая, безысходная бездна распахивалась перед ним, что он запрещал себе думать об этом. Иначе мозги могли пойти вразнос, закипеть и испариться…
Надежда — если это можно было считать надеждой — оставалась только на то, что у неведомой марсианской машины, забросившей его сюда, все-таки есть реверсивный механизм, и возвращение в исходную точку и в исходное время возможно. Уж лучше вновь очутиться в недрах Марсианского Сфинкса в своем времени, чем скитаться по совершенно чужим для него краям далекого прошлого…
Пожалуй, только эта тень надежды, не тень даже, а тень тени, вкупе с защитным психологическим барьером спасали Торнссона от безумия.
Он лежал на жесткой колкой подстилке, вдыхал запах чужих трав, смешанный с вонью отхожего места, и, как четки, медленно перебирал мысли. Мысли вращались по кругу, и вращение это навевало черную тоску.
Его вернули к реальности голоса за дверью. Один голос был мужской, а другой — женский, молодой и звонкий. Пилота пробила испарина. Он рывком сел на шуршащей подстилке и насторожился. Что-то подсказывало ему: наступил тот момент, та «точка бифуркации», когда решается его дальнейшая судьба. Именно сейчас линия его жизни может сделать неожиданный поворот.
Женский голос был настойчивым, требовательным, а мужской — неуверенным и приглушенным. Он, по всей вероятности, принадлежал охраннику, чьи шаги и бормотание не раз доносились до Торнссона сквозь отверстие над дверью. Раздался протяжный шорох отодвигаемого засова, кто-то потянул дверь на себя — и в каменном мешке стало гораздо светлее от возникшего в проеме горящего факела. Факел держала в руке та самая девушка с лицом Сандры. Ее поза копировала позу Статуи Свободы, и пилоту очень хотелось верить в то, что эта девушка, которой, видимо, разрешалось многое, станет для него символом свободы. Его личной свободы, освобождения из тюрьмы и возвращения к жизни и свету. За ее спиной виднелся под настенным факелом нахмуренный воин-охранник с дубиной на изготовку.
Выглядела девушка уже не так, как тогда, в храмовом зале на вершине пирамиды. Теперь ее густые иссиня-черные волосы были распущены. Разделенные пробором посредине головы, увенчанной небольшой нефритовой диадемой, они двумя потоками стекали на плечи. К похожей на блесну пластинке под нижней, чуть оттопыренной губой прибавились два отливающих серебром кольца, продетые в ноздри с обеих сторон. Или не продетые, а просто вставленные — если кольца были с зазором. Нанесенные чем-то желтым — возможно, охрой — лепесткообразные пятнышки под глазами невольно заставили пилота вспомнить одну сумасбродку-мулатку, с которой он развлекался в Палм-Бич. Впрочем, эта своеобразная бижутерия и макияж ничуть не портили впечатления от ее свежего юного лица со специфическими индейскими чертами. Белая с зеленым туника сменилась тканью цвета рубина, в обтяжку обмотанной вокруг тела и скрепленной в нескольких местах изящными, напоминающими бабочек, застежками.