Садчиков и Костенко приехали в клинику через час после начала операции, сдав Прохора в КПЗ. Они сели внизу, в приемном покое, и закурили.
– Кофейку бы, – сказал Садчиков.
– Спать хочется?
– А н-нет? Две ночи как-никак.
– Попрыгай.
– Неловко.
– Как думаешь, вытянет Валька?
– К-конечно.
– А что они так долго возятся?
– Ты далек от м-медицины. Час у них – пустяки. Тут о-одну дамочку шесть часов резали.
– Так то ж дамочку.
– Нездоровые у тебя н-настроения.
– Хочешь, вздремни полчаса.
– Не получится.
– Попробуй.
Садчиков вытянул свои длинные костлявые ноги и притулился головой к краю желтой скамейки, пропахшей хлористым больничным запахом.
Костенко ушел искать дежурного врача. Садчиков чувствовал во всем теле огромную тяжесть. Она давила на него, она делала его безвольным и усталым. Он хотел спать, но в то же время одна мысль билась у него в голове: «Это я виноват в том, что случилось с Валькой. Это я виноват. Должен был первым в окно прыгать я, а не он».
Но вторая мысль спорила с этой, все под себя подминавшей первой: «Если бы он ждал, пока я подойду и пока мы станем советоваться, Прохор перестрелял бы детей и хозяйку. Тогда он бы сейчас сидел и не мог найти себе места, и все бы в нем кричало: “Я виноват!” А я знаю Вальку, это было бы для него концом, трагедией».
Когда Костенко вернулся, Садчиков попросил его:
– Слушай, тут р-рядом есть гастроном, купи какого-нибудь вина. А то я совсем ошалею. У меня есть т-трешница.
– У меня тоже есть трешница. Ты хочешь есть? Могу купить.
– Нет, не надо…
– Я тоже есть не хочу… Сейчас я вернусь. Если уснешь – разбудить?
– К с-сожалению, я не усну.
– Я быстро.
– Хорошо.
Он вернулся с бутылкой «Гурджаани». Откупорил ее штопором, вмонтированным в нож, и протянул бутылку Садчикову.
– Нет, – сказал тот, – пей п-первым.
– За Вальку, – сказал Костенко.
Он пил долго, уже через силу, маленькими глотками, и ему казалось, что каждый глоток за Вальку – как в детстве «за маму» и «за папу» – обязательно принесет тому здоровье в жизнь.
– Держи, – сказал он, – твоя доля.
– За Вальку, – сказал Садчиков и допил все оставшееся в бутылке.
– Хорошее вино, – сказал Костенко.
– У грузин есть л-лучше.
– Там было только это. Что, оно тебе не нравится?
Садчиков усмехнулся:
– Д-да нет, н-ничего…
Потом приехал Коваленко из соседнего отдела.
– Как дела? – спросил он. – Наши волнуются.
– Пока неизвестно.
– Это что, вы пили?
– Мы.
– С ума сошли!
– Почему? – удивился Костенко.
– Ну, все-таки милиция… Решат, что мы все алкаши…
– Черт с ними. Пусть т-только Вальку спасут.
– А что говорят?
– Ничего не говорят. Как там Прохор?
– Его Чита топит, а Сударь молча помогает. Пока лягается, но дело-то ясное, вы его с поличным взяли.
– Не мы, – поправил Садчиков, – а Р-росляков.
– Значит, вы, если Росляков.
Врач-анестезиолог заглянула в лицо Рослякова и сказала скучным, обычным своим голосом:
– Больной порозовел.
Ассистент, «сидевший» на артерии, открытой для переливания крови в случае, если катастрофически упадет давление, тоже сказал скучным голосом:
– У больного действительно заметно порозовело лицо.
Профессор сказал:
– Он не больной, он раненый. Ясно вам?
– Ясно, – отозвалась анестезиолог.
И все в операционной улыбнулись.
– У парня мускулатура, – сказал профессор, – совершенно смертоносная для дам. Вообще-то мне всегда было непонятно, почему женщины так падки на мышцы, Галочка, почему?
– Мой муж худ, как палка.
– Ну это, я думаю, вы его довели с вашей строптивостью.
– Спасибо.
– Ешь тя с копотью, – удивился профессор, – и она еще обижается, вы слышите?!
Он затянул нитку, бросил иглу и отошел в сторону. Затем он поднял руки, и хирургическая сестра стала стаскивать с него перчатки и халат.
– Гоп со смыком это буду я! – пропел профессор и заметил: – Галочка, вы как жена сыщика должны знать эту песню. Ее кто поет: жулики или милиционеры? Я всегда путаю.
– Ее поют жулики.
– Ничего мотив, – сказал профессор, – а слова – так просто поэзия. Идите звоните вашему благоверному.
Галина Васильевна сняла маску и халат, стянула с себя перчатки и присела на краешек табуретки, чтобы прошла дрожь в ногах. Она видела затылок профессора; она видела, как кровь уходила теперь вверх – от шеи к затылку, и она понимала, как трудно далась ему эта операция, дерзкая и виртуозная, на почти безнадежном сердце.
Выглянув в коридор, она сразу же увидела Садчикова среди восьми мужчин, сидевших на скамейках. Он сидел, вытянув длинные ноги, и курил, низко опустив голову. Галина Васильевна подошла к нему и сказала:
– Здравствуй, родной. Он жив.
Что-то неуловимое, но понятное ей прошло по лицу Садчикова, она погладила его по щеке и присела рядом.
– Он уже говорит? – спросил Костенко.
– Он еще под наркозом. Но теперь все в порядке.
А потом, когда все смеялись и рассказывали что-то наперебой, мешая друг другу, в приемный покой выскочила сестра и крикнула:
– Галина Васильевна, скорей!
Стало тихо-тихо, и было слышно, как шальная муха бьется в окне, жужжа, словно тяжелый бомбардировщик. А потом все услышали, как простучали каблучки Галины Васильевны, и потом настала тишина – гулкая и пустая, как ужас.
У Рослякова остановилось сердце. Кончик носа сразу же заострился и сделался белым. Дали кровь в вену, но ничего не помогало. Тогда профессор вскрыл только что стянувшие грудь швы, отодвинул в сторону легкое и, взяв сердце своей желтой, сожженной йодом рукой, начал массировать его.
– Ну, – говорил он, – ну, ну, ну!
Он снова стал багровым, этот семидесятилетний профессор, и шея у него сразу же налилась кровью, и глаза сузились в меткие и всевидящие щелочки.
Сердце лежало в его руке, мягкое и безжизненное.
Он давил его сильно и властно. Он передавал ему силу и желание жить; он повторял все злее и громче: