Белов вдруг почувствовал легкую, сосущую сердце грусть. С любовью подумалось о старике Воробьеве — уж над ним-то в Ануфриеве так вот, как над профессором, никто бы не посмел глумиться. И в том великое преимущество доживающего свой век Евсеевича — не быть униженным каким-нибудь «авторитетом». Здесь же — все возможно: и подходы, дабы утвердиться среди себе подобных, иные, и размах, и глубина падения.
Стеблов к тому времени уже успокоился, протирал запотевшие очки, пробовал шутить. День был бесповоротно испорчен.
Постояли еще, выпили, и через некоторое время художники засобирались уходить, взяли с собой и профессора. Белов остался один на правах хозяина, которому надо было еще решить с устроителями презентации, когда можно будет забрать картины, и уложился в каких-нибудь полчаса. Зал был уже пуст.
С не покидавшими его тягостными мыслями направился к выходу. Уже выйдя из здания, лицом к лицу столкнулся с неким молодцем и тут же почувствовал резкую боль в груди. На миг мелькнула перед глазами ухмылка молодца, и Белов потерял сознание.
О том, что Николай в больнице между жизнью и смертью, сообщила телеграммой жена его Людмила, и Евдокия срочно засобиралась в Москву. Данила Афанасьевич проводил жену на поезд: сам он поехать не мог, и не потому, что не на кого было оставить дом, — за ним по крайности могла доглядеть племянница Люба, — иные дела удержали, дела, от которых зависело, быть или не быть участку.
Примерно за месяц до случившегося вызвал его к себе директор коопзверопромхоза Григорьев. Долго и нудно мямлил, толкуя что-то о сокращении численности зверья и копытных животных, о невозможности за приличную цену сбыть продукцию, о необходимости поиска новых форм и способов выживания.
— Ты бы уж, Петрович, сказал напрямую: че вызвал-то? — спросил наконец не выдержавший Белов.
— С тобой, Данила Афанасьич, действительно лучше говорить напрямую. Дело же вот в чем. Племянник твой Владимир представил в область некий проект обустройства на базе твоего участка зоны покоя для зверья и копытных — ну что-то вроде заказника с заготовкой здесь же ореха и лекарственного сырья с тем, чтобы зона имела средства для содержания охраны и оборудования кордона. В общем, он просит передать ему в аренду твой участок аж на сорок девять лет.
— А почему не на все сто? — резко спросил Белов. — Иль боится, что столько не проживет? Я так думаю, с такими-то аппетитами и до половины не дотянет.
— Черт его знает, что он там хочет и чего боится, — нервно ходил по кабинету Григорьев. — Но машина запущена, и мое начальство на его стороне. Я же им объяснил, что твой участок — и без того зона покоя, где лучший во всей системе промхозов области порядок. Так они мне тут же довод, дескать, мы хорошо знаем заслуги Данилы Афанасьича, но он ведь уже давно пенсионер, трудно ему заниматься участком и пора бы уже передать его в другие надежные руки.
— Это Вовкины-то надежные? — горько усмехнулся Белов. — Этот за-ради скорой наживы все подряд выкосит: и лес, и орех, и зверье. Был он тут у меня как-то недавно и толковал все о том же, мол, ты, дядька, уже старый, передай мне участок. Обещал сберечь его в том состоянии, в каком я его содержал почитай полвека. Так я турнул его чуть ли не взашей, а он оскалился и говорит мне: ты, мол, не понимать, против каких сил идешь… Все одно, мол, придется хвост поджать. Я чуть за ружье не схватился — жена на руках повисла. Всадил бы в гаденыша заряд картечи. И он о том знат, однако ж все одно лезет. Что до моей старости, то я еще любого молодого за пояс заткну. Кто, скажи, за последние лет тридцать обошел меня по показателям промыслового сезона? Разве в чем малом, в заготовке какого-нибудь бадана, к примеру?..
— И я то же самое говорю начальству, дескать, не в возрасте дело, а в результативности работы. И, понимаешь, Афанасьич, прямо приказать мне изъять у тебя участок они как бы даже и не хотят — нет, понимаешь, оснований: пушнины добываешь больше всех, план по мясу копытных выполняешь, орех сдаешь, лексырье у тебя в полном ассортименте. Что еще надо? Но в то же время недвусмысленно дали понять: в ближайшие месяц-два ты должен передать участок, а коопзверопромхоз обязан будет принять его у тебя согласно установленного порядка. Я уж, Афанасьич, всякое передумал и отстоять тебя не вижу никакой возможности. Поэтому даю тебе месяц на раздумье — может, что и сам сообразишь, только прошу: до смертоубийства дело не доводи. Жена у тебя, сын, внуки. Да и сам ты — человек заслуженный, герой войны, зачем же после себя худой след оставлять? Меня, опять же, подставишь…
«До золотишка, гаденыш, добиратся, — думал Данила, покидая кабинет директора. — Орех, зверь ему — побоку. До Иннокентия Федорыча надобно ехать, зря я ему тогда не рассказал про золото. Тока он может защитить».
В последнее время он все чаще думал о той встрече с Ивановым, которому обязан был обретением семьи и вместе с нею — смысла жизни: жены Евдокии и сына Николая. Даже порывался съездить в областной центр, да все откладывал, надеясь, что рано или поздно тот заявится к нему сам. Теперь откладывать было некуда: нависла беда потерять участок, а там жадный до обогащения племянник раздумывать не будет, всеми своими возможностями вторгнется — техникой и людьми. Стоило тогда столько лет оберегать ручей, а с ним и таежную глухомань от разграбления, так пусть уж лучше порадеет о нем государственный человек.
В то же время Данила понимал, что государственного в стране осталось немного. До крупных заводов добрались, до гидроэлектростанций, до нефтяных скважин хваткие, бог весть откуда взявшиеся, с позволения сказать, собственники. И ручей Безымянный золотоносный уйдет с молотка, но по крайней мере не своему выкормышу, который никого и ничего не жалеет, попирая заветное, с чем легли предки в могилки. За что стояли и чего не касались, понимая, что нет счастья в сиюминутном обогащении.
После того как проводил Евдокию на поезд, съездил на выселки, где наказал старому Евсеичу почаще бывать в поселке, прислушиваться, о чем говорит местный люд, а заодно по возможности приглядеть за племянником. Сам он выжидал время, пока жена доедет до Москвы и пришлет телеграмму, в которой должна была сообщить о состоянии Николая.
Трогательной реакцией на известие было поведение Евсеевича. Припал к плечу Данилину Евсеич-то и горько, по-ребячьи заплакал-запричитал.
— Ах, вороги окаянныя, одолели нас вкруговую, Данилушка, и нетути от их, окаянных, спасения-а-а… Голубю сизокрылому подрезали крылышки-и-и…
— Будет тебе, Евсеич, держи хвост пистолетом, — уговаривал старика. — Все образуется, и Коля наш к нам приедет — будете еще с ним свои дись… дись…
— Диськуссии, — подсказал встрепенувшийся Евсееич.
— Диськуссии разводить.
— А знашь, Афанасьич, я ему так-то и толкую, мол, ты, Данилыч, на рожон-то не лезь, ишь, каки пронблемы возводишь в своих картинах-то. А он мне так-то отвечат: ниче, мол, Иван Евсеич, прорвемси. Где наша-то не пропадала.
Старик ворохнулся всем своим тщедушным телом, прибавил:
— От… и — до…