— К кому прибегну в горести моей, аще не к Тебе, Царице Небесная? Кто плач мой и воздыхание мое приимет, аще не Ты, Пренепорочная…
И долго еще, после горячей молитвы, стояла она, обессиленная, на коленях, опустив голову. Поднимала отяжелевшую, вздрагивающую руку, осеняла себя крестом и в какой-то момент почувствовала, что в маленькой своей комнатке она не одна, почувствовала, что на нее кто-то смотрит. Медленно обернулась. Стояла возле порога женщина, одетая в белое и длинное платье; седые волосы, ничем не перехваченные, опускались ей на плечи и шевелились едва заметно, словно дул на них легкий ветерок, хотя дверь была закрыта. Смотрела женщина на Варю теплыми, материнскими глазами, молчала, не произнеся ни слова, но было в ее взгляде и во всем облике что-то настолько родное, что Варя нисколько не испугалась, даже наоборот, обрадовалась, еще не понимая и не осознавая причины этой радости. Словно невидимой теплой волной окатило душу, успокаивая и умиротворяя ее. Захотелось прижаться щекой к плечу этой неведомой, неизвестно откуда явившейся женщины и рассказать ей, как родной матери, обо всех своих горестях. Женщина сделала несколько неслышных шагов навстречу, мягко обняла Варю за плечи и прижала к себе. Платье ее пахло летними травами, отдавало свежестью, какая бывает в лесу после дождя, когда из-за пустой тучи снова появляется и светит веселое солнце. Женщина гладила Варю по волосам теплой, узкой ладонью, и голос ее, похожий на едва различимый шепот, звучал ясно и внятно:
— Вот и славно, что отцовский наказ выполнила, что икону Богородицы сохранила, а теперь я тебя сохраню, пойдем со мной. Не опасайся, я сберегу тебя, укрою… Идем…
Женщина разомкнула объятия, помогла Варе одеться и легонько подтолкнула к порогу; пока Варя открывала дверь, она сняла со стены икону и вышла следом, оставив дверь распахнутой.
На улице, возле крыльца, стоял белый конь, топтал копытами сухой снег, и глаза его, большие, распахнутые, поблескивали в темноте, как огоньки. Без понуканий, без окрика конь сам подошел вплотную к крыльцу, согнул передние точеные ноги и присел. Женщина усадила Варю в седло, подала ей в руки икону, а сама взяла повод и двинулась неспешным размеренным шагом по темной улице спящей деревни.
Ход коня был ровный, неслышный, даже снег под его копытами не подавал голоса. Не подавали своих голосов и деревенские шавки, словно все разом уснули. Варя сидела в седле, смотрела в темноту, и слышался ей в непроницаемой тишине отцовский голос:
— Никакого наследства я тебе не оставил, доченька, только икону. Береги, никому в руки не передавай, пусть она всегда с тобой будет. А время придет, случится вышняя воля, и тогда узнаешь, кому ее передать, или она сама себе место определит… Я ведь всю историю, как она появилась сначала в храме, а после в доме у нас, всю историю подробную написал и про Марию написал, а как-то прихожу, смотрю на свой стол, а там вместо бумаги пепел, один лишь уголок от листа остался. На скатерти бумаги лежали, и пепел тоже на скатерти лежит, бумаги сгорели, а скатерть — целая… Понял я, знак это… Не надо ничего писать и рассказывать ничего не надо… Все явным станет, когда время придет и когда воля будет, не наша воля…
Мало что поняла тогда Варя из отцовских слов, даже расспрашивать принялась родителя, но он в ответ лишь слабо улыбнулся, едва одолевая боль, которая скручивала в судороге исхудалое тело, и прошептал, теряя последние силы:
— Все по высшей воле произойдет, а какова она — мне неведомо. Ты главное помни — береги и молись.
И вот сбылись отцовские слова. Варя прижимала к груди икону и тихо покачивалась в седле, нисколько не удивляясь тому, что с ней сейчас происходит: ни появлению женщины в белом платье, ни своему желанию прижаться к ней, ни своей послушности, с какой выполнила она все, что ей было сказано… Чувствовала на душе покой и легкость, тревоги отлетели, как дым под ветром, она никого и ничего не боялась, лишь привычно ощущала тоскливый холодок, который никогда не истаивал с тех пор, как они расстались с Владимиром… Но, ощущая этот холодок, она уже не вспоминала свой странный сон с таким волнением, как недавно. Это ведь сон был, всего лишь сон…
4
Белая равнина лежала, как ровный стол, застеленный накрахмаленной скатертью. Вдали, едва различимо, темнел зубчатыми верхушками сосновый бор. Мороз на солнечном восходе резвился и ощутимо прихватывал щеки. Савелий время от времени сдергивал большую мохнатую рукавицу, голой ладонью отогревал застывший нос, растирал щеки и приговаривал:
— Ничего, скоро в тепле будем, немного осталось…
Тройка неслась, не зная устали, и легкая кошевка только глухо стукала полозьями на ухабах.
Сосновый бор медленно приближался, будто на глазах вырастал из земли. Дорога вильнула, подвигаясь к нему, выпрямилась, как отчеркнутая по линейке, и дальше пошла, уже никуда не сворачивая, прямиком к Покровке. Гиацинтов нетерпеливо привстал в кошевке, выглядывая дорогу из-за спины Савелия. Ему казалось, что кони едва тащатся, что едут они слишком медленно и долго и что деревня эта неведомая находится не иначе как за тысячу верст.
Быстрей, быстрей хотелось… Ведь там, в Покровке, он наконец-то увидит Варю!
Один лишь Федор хранил каменное спокойствие. Сидел, надвинув на глаза лохматую шапку, тянул без слов, чуть слышно, бесконечную мелодию и в такт этой мелодии медленно раскачивал головой.
Вот и поляна показалась, огороженная по бокам старыми ветлами, за ней — крайние дома со снежными шапками на крышах, донесся собачий лай, и тройка, проскочив улицу, остановилась возле ограды черепановского дома. Гиацинтов выскочил из кошевки, кинулся к воротам, распахнул их и взлетел на высокое крыльцо. Протянул руку, чтобы распахнуть двери в дом, но двери перед ним сами открылись, и дорогу заступил Гриня, заслонив широкими плечами весь проем. Молчал, смотрел исподлобья, и нетрудно было догадаться, что неожиданному гостю он не очень обрадован.
— Мне нужно увидеть Варвару Александровну Нагорную. Она здесь проживает?
— А ты кто такой? — Гриня даже не пошевелился, по-прежнему прочно заслоняя дверной проем.
— Дух святой! — не выдержал Гиацинтов. — Я же русским языком спрашиваю — Варвара Нагорная, учительница, здесь проживает?
Неизвестно, как бы дальше сложился разговор, если бы в ограду, следом за Гиацинтовым, не заскочил Савелий.
— Гриня! Друг сердешный! — закричал он. — Запускай в дом, дай обогреться! А еще лучше — накорми горячим, в животе льдинки звякают!
И так громко, жизнерадостно он это прокричал, что взгляд у Грини оттаял, сам Гриня вышагнул на крыльцо из проема и, обогнув Гиацинтова, будто столб, поспешил навстречу Савелию. Они поручкались, похлопали друг друга по плечам, и лишь после этого Гриня повернулся к Гиацинтову, как будто только что его увидел, сообщил:
— Учительница теперь при школе живет, вот туда и езжайте.
— Да ты покажи нам, чтобы не искать. Поехали! — Савелий подтолкнул Гриню к воротам, и тот нехотя согласился.