Сотрудница министерства, оформляющая нам документы, каждый раз при встрече умиленно улыбалась, заглядывала мне в глаза, гладила по голове. С профессионально поставленным сочувствием в голосе и мертвым тусклым бликом в пустых глазницах, повторяла:
— Ну, что же делать, это столица… все сюда едут… всем что-то здесь надо…
Приходилось кататься с матерью на общественном транспорте через всю Москву. Добывали то одну справку, то другую. Постоянно случались какие-то бюрократические несоответствия. Запрашивали по телеграфу ведомства Ленинграда. Получали на почте очередную корреспонденцию. Нам было не до красот столицы.
Измотанные толкотней в троллейбусах, стоянием в очередях, суетой спешащих по делам людей, возвращались к себе. На корточках залезали под намокший выцветший брезент. Здесь стояли две провисшие раскладушки. Нам хватало одной. Кутались в пропитанное сыростью холодное постельное белье. Постепенно согревались, прижавшись друг к другу. Слушали, как сверху глухо барабанит дождь. Это было единственное место, где мы могли отдохнуть.
Мать прижимала меня к себе. Укутывала неподъемным, насыщенным влагой, ватным одеялом. Обнимала поверх тяжелыми натруженными руками. От этого общего веса я чувствовал себя замурованным.
Мама, мамочка, мамуля…
Едва покачивала мой саркофаг. Она тихо пела:
— Баю ба-юшки баю,
Не ложи-сся на краю,
Красный пёс захочет есть,
Нашу де-точку унесть…
— Мамочка, — спрашивал я, вздрагивая и ёжась от пробегающих по телу мурашек, — ведь это русская народная колыбельная — придет «серенький волчок»…
— Бабка твоя — мордва! Какая она русская? Волчков всяких не боялась. Сказки мне сказывала про пса красного — чудище кошмарное. Про него и песни складывала. Вот и я тебе пою…
— Он при-дёт изда-лека,
Дам ему я мо-лока…
Днём над палаточным городком из грязного серебристого колокольчика, крепившемся высоко на столбе, постоянно звучала музыка. Чаще всего нарушал тишину Муслим Магомаев:
— Ты никогда не бывал в нашем городе светлом,
Над вечерней рекой не мечтал до зари…
Когда дело доходило до припева, динамик под струями дождя начинал захлебываться и хрипеть. Через бульканье и хрюканье едва слышалось знакомое:
— …Пе-е-е-сня плывет.
…по-о-о-ёт… Москва…
Затем пронзительный свист, щелчок… наступала пауза. И снова голос певца:
— Ты к нам в Москву приезжай…
Нам было не смешно…
По утрам, в холодном тусклом мареве палатки, под жалостливым взглядом матери, я вытягивал руку из-под одеяла. Желая разрядить тоскливую обстановку, на минуту прогнать душевную унылость, делал вид, что хочу коснуться пальцем нависающего матерчатого потолка.
— Не дотрагивайся до крыши! — с испугом восклицала она каждый раз. — Промокнем! Сразу начнет капать внутрь!
В очередной раз запоздало понимала мою шутку — усталость тормозила. Ласково улыбалась — становилось теплее.
Мама, мамочка, мамуля….
Понятие «крыша» выглядело в тот момент очень сомнительно.
В ответ я старался растянуть рот шире. Надеясь, что тем самым ободряю мать. Боялся разжать зубы, чтобы она не услышала, как они клацают от озноба. Опасался, что, заботясь о моем здоровье, она вернёт меня обратно, оставит с бабушкой.
После столичного приюта неделя в поезде дальнего следования казалась мне настоящим раем.
Я отогрелся.
Лазанье на верхнюю полку и обратно. Переходы в вагон-ресторан через лязгающие, шатающиеся тамбуры. Мелькание шпал сквозь щели переходной площадки. Грохот колес в опорной тележке. Стоянки в незнакомых городах. Выкрики продавцов на перроне: жареные пирожки… пирожки с мясом… рыба… молоко!
Умопомрачительные съестные запахи!
Как мне хотелось впиться зубами в золотистую поджаристую ножку курочки. Но разве можно было опуститься до такой обыденности — на вагонах нашего поезда красовались надписи «Москва — Пекин». У распахнутых дверей застывшими краснолицыми солдатиками в фуражках и черных костюмах с золотыми полосками на рукавах стояли проводники-китайцы.
Высокие и невозмутимые стражи охраняющие доступ к избранным.
Я выходил в светлом костюмчике, сшитом матерью перед отъездом. С надменным видом прохаживался по перрону. Периодически возвращался за придуманной мелочёвкой внутрь и через пару минут появлялся снова. Старался как можно чаще встречаться взглядом с проводником, чтобы он меня запомнил. Не воспрепятствовал возвращению. Не оставил на полустанке.
Тот казался невозмутимым, и только темные зрачки прицельно двигались в узких бойницах глаз прикрытых тенью козырька.
Поезд останавливался здесь раз в неделю. Выходящие из вагона пассажиры спускались по лестнице, точно сходили с Олимпа — так казалось аборигенам.
Местные приходили заранее целыми семьями, приглашали гостей из соседних деревень, чтобы просто поглазеть. Для них — это был праздник. Играли на гармошке, приплясывали. Стелили поодаль на траве рушники, раскладывали простенькую еду, ставили бутылку самогона, садились. Начинали угощаться, лузгать семечки. При появлении китайцев, незлобиво хмурились, тыкали в них пальцами. Показывали детям, шептали им на ухо поучительные притчи, наводили на малышей жуть. Пересказывали услышанное по радио, спорили о том, как прошлой весной наши пограничники наподдали этим узкоглазым.
После предупредительного гудка проводники-китайцы склоняли головы, жестом руки показывали на открытую дверь вагона. Фуражки не сваливались — казались прилипшими к голове, лица сосредоточены, губы сомкнуты. За всю поездку я не услышал от китайцев ни одного слова.
Каждое утро круглолицый великан стучал в дверь купе. С поклоном и плавным махом руки предлагал выйти. Начинал протирать пыль, тщательно пылесосить. Словно хотел высосать из нас русский дух. Простерилизовать ещё до границы. Потом приносил чай. С поклоном ставил поднос на стол, с поклоном уходил.
Однажды во время уборки я спросил у матери: может, они глухонемые?
Китаец метнул в меня пристальный взгляд, уколов пронизывающим холодом. Отрицательно покачал головой. Тогда мы поняли, что все они — шпионы.
Контейнер с холодильником и мебелью шёл отдельно. Здесь — только чемоданы.
В Дархане с поезда нас встречал отец. Худощавый, но жилистый. Крупные руки, окрученные надутыми венами, широкие мозолистые ладони. Узкое обветренное лицо, продолговатый с горбинкой нос, оканчивающийся небольшой картошиной.
Улыбался, мотал головой, закидывая назад отросшую вихрастую челку. Словно гребнем, ощеренной пятернёй приглаживал к темечку. Маленькие глубоко сидящие глаза с прищуром ласково лучились, даже когда он хмурился. Складочки морщин веером уходили от уголков нависающих век к ушам, опускались вниз.