Тут же еще третий гражданин. Ихний приятель. Наиболее трезвый. Разнимает их. Прямо между ними встревает и запрещает драться. И, конечно, принимает на себя все удары. И, значит, балалайкой и бутылкой.
И когда этот третий гражданин закачался и вообще, видимо, ослаб от частых ударов по разным наружным органам своего тела, тогда я решил позвать милиционера, чтобы прекратить истребление этого благородного организма.
И вдруг вижу: тут же у вокзала, на переезде, стоит милиционер и клюет семечки.
Я закричал ему и замахал рукой.
Один из публики говорит:
– Этот не пойдет. Он здешний житель. Напрасно зовете.
– Это, – говорю, – почему не пойдет?
– Да так – он свяжется, а после на него же жители косо будут глядеть: дескать, разыгрывает начальство. А то еще наклепают, когда протрезвятся. Были случаи. Это не в Ленинграде. Тут каждый житель на учете.
Милиционер стоял на своем посту и скучными глазами глядел в нашу сторону. И жевал семечки. Потом вздохнул и отвернулся.
Драка понемногу ослабевала.
И вскоре трое дерущихся, в обнимку, пошли с вокзала.
1927
Гримаса НЭПа
На праздники я обыкновенно в Лугу езжу. Там, говорят, воздух очень превосходный – сосновый и еловый. Против бронхита хорошо помогает. Врачи так говорят. Я не знаю. Не думаю.
Главное, что в Лугу ездить – сущее наказание. Народу больно много. Пихаются. На колени садятся без разрешения. Корзинки и тючки на голову ставят. Не только бронхит – душевную болезнь получить можно.
Прошлый раз по пути из Луги на какой-то станции, несмотря на форменное переполнение, в вагон еще какой-то тип влазит. Не старый еще. С усиками. Довольно франтовато одетый. В русских сапогах. И с ним – старуха. Такая обыкновенная старуха с двумя тюками и с корзинкой.
Собственно, сначала эта старуха в вагон влезла со своим багажом. А за ней уж этот тип со своими усиками.
Старуха, значит, впереди идет – пробивается сквозь публику, а он за ней небрежной походкой. И все командует ей:
– Неси, – кричит, – ровней корзину-то. Просыплешь чего-то там такое… Становь теперича ее под лавку! Засупонивай, я говорю, ее под лавку. Ах, чертова голова! Узел-то не клади гражданам на колени. Клади временно на головы… Обожди, сейчас я подниму его на верхнюю полку. Фу-ты, я говорю, дьявол какой!
Только видят пассажиры – действия гражданина не настоящие, форменное нарушение уголовного кодекса труда. Одним словом, пассажиры видят: нарушена норма в отношении старослужащего человека.
Некоторые начали вслух выражать свое неудовольствие – дескать, не пора ли одернуть, если он зарвался и кричит и командует одной прислугой. Где ж это возможно одной старухе узлы на головы ложить? Это же форменное безобразие.
– Это, – говорят, – эксплуатация трудящихся! Нельзя же так кричать и командовать на глазах у публики. Это унижает ейное старушечье достоинство.
Вдруг один наиболее из всех нервный гражданин подходит до этого, который с усиками, и берет его прямо за грудки.
– Это, – говорит, – невозможно допущать такие действия. Это издевательство над несвободной личностью. Это форменная гримаса нэпа.
То есть, когда этого нового взяли за грудки, он побледнел и откинулся. И только потом начал возражать.
– Позвольте, – говорит, – может быть, никакой гримасы нету? Может быть, это я с моей мамашей в город Ленинград еду? Довольно, – говорит, – оскорбительно слушать подобные слова в нарушении кодекса.
Тут среди публики некоторое замешательство произошло. Некоторый конфуз: дескать, вмешались не в свои семейные дела. Прямо неловко. Оказывается, это всего-навсего мамаша, а не домработница.
Наиболее нервный человек не сразу, конечно, сдался.
– А пес, – говорит, – ее разберет! На ней афиша не наклеена – мамаша или папаша. Тогда объявлять надо при входе.
Но после сел у своего окна и говорит:
– Извиняюсь все-таки. Мы не знали, что это ваша преподобная мамаша. Мы подумали как раз, знаете, другое. Мол, это, подумали, домашняя прислуга. Тогда извиняемся.
До самого Ленинграда который с усиками оскорблялся задним числом за нанесенные ему обиды.
– Это, – говорит, – проехаться не дадут – сразу берут за грудки. Затрагивают, у которых, может быть, билеты есть. Положите, мамаша, ногу на узел – унести могут… Какие такие нашлись особенные… А может быть, я сам с семнадцатого года живу в Ленинграде.
Другие пассажиры сидели молча и избегали взгляда этого оскорбленного человека.
1927
Шапка
Только теперича вполне чувствуешь и понимаешь, насколько мы за десять лет шагнули вперед!
Ну взять любую сторону нашей жизни – то есть во всем полное развитие и счастливый успех.
А я, братцы мои, как бывший работник транспорта, очень наглядно вижу, чего, например, достигнуто и на этом довольно-таки важном фронте.
Поезда ходят взад и вперед. Гнилые шпалы сняты. Семафоры восстановлены. Свистки свистят правильно. Ну прямо приятно и благополучно ехать.
А раньше! Да, бывало, в том же восемнадцатом году. Бывало, едешь, едешь – вдруг полная остановка. Машинист, значит, кричит с головы состава: дескать, сюды, братцы.
Ну соберутся пассажиры.
Машинист им говорит:
– Так и так. Не могу, робя, дальше идтить по причине топлива. И если, – говорит, – кому есть интерес дальше ехать – вытряхайся с вагонов и айда в лес за дровами.
Ну, пассажиры побранятся, поскрипят, мол, какие нововведения, но все-таки идут до лесу пилить и колоть!
Напилят полсажени дров и далее двигаются. А дрова, ясное дело, сырые, чертовски шипят и едут плохо.
А то, значит, вспоминается случай – в том же девятнадцатом году. Едем мы этаким скромным образом до Ленинграду. Вдруг резкая остановка на полпути. Засим – задний ход и опять остановка.
Значит, пассажиры спрашивают:
– Зачем остановка, к чему это все время задний ход? Или, Боже мой, опять идти за дровами, – машинист разыскивает березовую рощу? Или, может быть, бандитизм развивается?
Помощник машиниста говорит:
– Так и так. Произошло несчастье. Машинисту шапку сдуло, и он теперича пошел ее разыскивать.
Сошли пассажиры с состава, расположились на насыпи.
Вдруг видят, машинист из лесу идет. Грустный такой. Бледный. Плечами пожимает.
– Нету, – говорит, – не нашел. Пес ее знает, куда ее сдуло.
Поддали состав еще на пятьсот шагов назад. Все пассажиры разбились на группы – ищут.