Елена Васильевна старела теперь именно с той скоростью, о которой мечтала в Москве – будто летела с горы на санях, как в детстве. Но и здесь её ждало неприятное разочарование – как деревянный трамвай, в который врезались те санки. Как всякий человек, француженка полагала, что старость отменяет чувства, которые мешают если не жить, то доживать, – увы, с годами здесь ничего не менялось. Морщины и седые волосы никак не связаны с проклятой пагубой – коротенькой любовной историей, которую всякая кроме Елены забыла бы спустя столько лет. За всё это время она не то что не пыталась найти замену Леони – но даже и думать в эту сторону себе не разрешала. Душа её – верная, чуткая и бесполезная, – сидела на цепи, а тело ничем не могло помочь.
И всё же, в конце концов, они примирились – душа и тело, ведь любой человек со временем научается добывать из своей жизни если не целые куски счастья, то как минимум, сверкающие крупицы мелких радостей и удовольствий. Елена Васильевна вначале была всего лишь благодарна Свердловску за то, что он – не Москва, и нет у него к ней личных счетов, и на кладбищах здесь лежат чужие люди, а не Высоцкий, мама и Зизя. Екатеринбург же она и вовсе полюбила – и тот, поначалу угрюмый, закрытый на все засовы, с годами начал хорошеть, как всегда хорошеет тот, кого любят. Она привыкла к местной погоде, у которой был характер взбалмошной дуры. Высматривала среди унылых, и как ей раньше казалось, одинаковых зданий, «образцы конструктивизма» – восхищалась ленточными окнами и скругленными фасадами. Вообще, в архитектуре здесь было много округлых форм и женственных линий – так Екатеринбург уравновешивал строгий облик города-завода Свердловска. Прямые улицы, ровные переулки, чёткая перспектива – ни малейшего сходства с путаницей старой Москвы…
Елена Васильевна купила абонемент в Филармонию, записалась в библиотеку Белинского и научилась вести приятные и совершенно пустые беседы с незнакомыми людьми, ожидающими автобус (тоже почти пустой, пусть и не слишком приятный – не то что душегубка конца восьмидесятых). Её ученики выигрывали школьные олимпиады, и в этом тоже были сверкающие крупицы удовольствия – мерцающий отблеск давно похеренной диссертации, несбывшегося Парижа и потускневших от времени слов научного руководителя: у вас, Леночка, большое будущее.
На пенсию Елену Васильевну выпроводили в сытые годы начала века. Школу переделали в гимназию с экономическим уклоном, и новый директор – полноватый мужчина с жаркими восточными глазами – полностью обновил «парк» учителей. Французский был признан неактуальным, его заменил японский.
Из старой гвардии к тому времени уцелели только химичка и Лена-Вася: остальные кто умер, кто копался в садах и огородах, а Веру Николаевну, представляете, прикончил любовник, находясь в состоянии эффекта. Об этом рассказывала химичка, внутренне страдая от того, что даже в смерти проклятущая англичанка умудрилась обставить нормальных учителей… Они-то, понятное дело, как умрут – от рака или инсульта, лишь в том вопрос. А тут – убийство на почве страсти, любовник в таком возрасте, вы подумайте, Елена Васильевна! С годами химичка почему-то решила, что француженка – её лучшая подруга, и когда их отправили на пенсию, долгое время изводила Елену Васильевну телефонными звонками, пока та не догадалась отключать аппарат вечерами. Больше-то ей никто не звонил. И не писал. И теперь уж точно не напишет – жди, не жди…
5
Шубка за долгие годы изрядно состарилась – пусть её ни разу и не выгуливали, всё равно успела поблекнуть и скукожиться. Когда-то блестящая и кокетливая, она превратилась теперь словно бы в собственную мумию. Елена Васильевна натыкалась на шубку, как на гвоздь в паркете, который забываешь выдернуть, потому что он торчит не в самом видном месте, но руки так и не дошли (какое всё-таки нелепое выражение) навести порядок, и шубка в очередной раз с облегчением сворачивалась клубком на задворках платяного шкафа – когда-то чужого, но ставшего теперь роднее брата. Неодушевленное, но при этом живое существо, хранившее в себе счастье, обиду и горе (каждый раз вспоминалось разное) могла пролежать ещё полвека без движения, а вот у Елены Васильевны с домоседством отныне не ладилось. Пенсионные радости её не прельщали, а энергию она умела расходовать только на учеников. Увы, желающих брать частные уроки не было, хотя объявления она развесила у всех подъездов окрестных домов. Один раз позвонили – но так и не пришли, а включенный телефон реанимировал мнимую дружбу с химичкой, и поэтому Елена Васильевна отменила идею репетиторства решительно, как в своё время – Москву.
Радостей было не так уж много – сигареты, концерты в филармонии, библиотечные книги – старые, в холстинковых переплетах, как будто в изношенных платьях: разумеется, классика. Сериалы Елена Васильевна не любила – потому что чересчур крепко привязывалась к персонажам, а один из сезонов неизбежно оказывался последним. Зато случайные разговоры с незнакомыми людьми – на остановках, или в очереди к кассе – оказались в итоге не такими уж и пустыми: выяснилось, что далеко не все её ровесницы тратят остатки энергии на взращивание внуков и борьбу с происками взбалмошной дуры-погоды в коллективных садах. Некоторые вышивают иконы (Елена Васильевна вздрогнула, вспомнив маминого Сталина), другие – путешествуют по миру, третьи становятся свечницами при храмах: вытаскивают из подсвечников не прогоревшие до конца чужие просьбы… Широта возможностей, открывшихся перед француженкой, была непостижимой, как вселенная: она впустую тратила время, пока старые женщины рисовали маслом, осваивали йогу, состояли в поэтических клубах… Бо́льшая часть пенсионерок находила себе новую работу – не по специальности, им же не восемнадцать, а такую, чтоб немного капало, и быть среди людей.
Вот и Елена Васильевна, плоть от плоти своего трудолюбивого поколения, не пробыв и двух месяцев на пенсии, трудоустроилась. Новое начальство – решительная женщина, у которой практически не было шеи, и голова лежала прямо на плечах – потребовало выйти первого сентября. Было странно впервые за столько лет пропустить праздничную «линейку», не получить букет из ледяных лапок пятиклассницы, а вместо школьного звонка услышать сдержанное «здравствуйте» от новых коллег – повара, официанток, уборщица и охранника, носившего уголовное, по мнению Елены Васильевны, имя «Семён». Новый мир старой француженки – затрапезное в прямом и переносном смысле слова кафе всё в том же Юго-Западном районе, к которому она считала себя приваренной намертво. Всех продавщиц из киосков она здесь знала по имени, и вместе с коренными жителями Белореченской, Ясной и Шаумяна осуждала вероломный ремонт дороги, из-за которого сорок первый ходил теперь по другому маршруту, и оплакивала скоропостижный снос кинотеатра «Буревестник», на месте которого построили очередной торговый центр, бессмысленный и беспощадный. И пусть даже ей, пенсионерке, нечего было здесь теперь делать, она каждый день упрямо садилась в маршрутку и высаживалась на углу знакомых улиц – потому что вновь, как в тот далёкий год, чувствовала близкие перемены, и знала, что нужно пойти им навстречу.
В конце августа на дверях бывшей пельменной, где француженка бывала несколько раз (всегда почему-то зимой) появилось объявление: «Требуется гардеробщица». Сама пельменная называлась отныне кафе «Париж». Елена Васильевна склонила голову, мысленно поздравляя шутника, что заведовал обстоятельствами её жизни – это было и в самом деле смешно. Прямо с порога пахнуло горелыми сковородками и овощами-долгожителями, а интерьер оказался «богатый», пластмассово-золочёный, с букетами павлиньих перьев и атласными скатертями в сигаретных шрамах. Гардероб располагался по правую руку от входа – там никого не было, хотя на плечиках топорщились пальто и шубы всех пород.