Умнее всего было бы, конечно, послушаться Аверкина и уехать на это время из города. Но после событий, связанных с иконой, в особенности после смерти Байрачного, у Виктора Павловича начали пошаливать нервы, и не просто пошаливать, а шалить по полной программе, вплоть до потусторонних голосов, видений и прочей чертовщины. Стоило ему остаться одному у себя дома, как в каком-нибудь темном углу беззвучно вырастал Байрачный – худой, иссушенный болезнью, с коричневыми кругами под глазами, с изжелта-зеленоватым лицом, стоял, скалил в жуткой ухмылке желтые вставные челюсти и все манил, манил Виктора Павловича костлявым пальцем, а иногда даже начинал говорить, и ничего приятного в этих его речах не было.
После второго или третьего стакана коньяка Байрачный обыкновенно уходил – просто растворялся в полумраке, и на его месте обнаруживался либо выключенный торшер, либо свернутый в рулон ковер, а то и вовсе пустой угол за книжным шкафом, – а вместо него являлся Жуковицкий в изорванном пулями, залитом кровью светло-сером костюме, в неизменном галстуке-бабочке и с простреленной навылет головой. «Что же ты, Витенька, такой стервец?» – вопрошал он с неуместным весельем и укоризненно качал пробитым черепом на окровавленной морщинистой шее. Голос у него был хриплый, нечеловеческий, и от этого голоса Виктор Павлович начинал ощущать предательскую слабость в коленях, а по первому разу и вовсе чуть не обмочился. Он даже перестал нюхать по вечерам кокаин, но это не помогло: мертвецам было глубоко плевать на его воздержание.
Они приходили независимо от времени суток и количества введенных Ремизовым в себя градусов, затяжек и понюшек и чувствовали себя в его квартире как дома.
Оттого-то он и засиживался допоздна в магазине, где ему, по большому счету, совершенно нечего было делать. А уж о том, чтобы уехать за город, на дачу, он и вовсе подумать не мог – ведь там, на даче, даже соседей за стенкой не было…
Все это не лезло ни в какие ворота. Виктор Павлович всегда придерживался твердого убеждения, что Бога нет – во-первых, так ему было удобнее, а во-вторых, если бы Бог существовал, он бы, наверное, не допустил того беспредела, который уже не первую тысячу лет творился в его хозяйстве. Тем не менее он, убежденный атеист, дошел до того, что опрыскал все углы своего жилища святой водой – не обрызгал, а именно опрыскал, как опрыскивают квартиру инсектицидным аэрозолем.
Увы, святая вода помогла даже меньше, чем дихлофос: тем же вечером покойнички заявились снова, и притом. оба сразу, а не по очереди, как обычно. Пугающими жестами, укорами и невнятными угрозами они на сей раз не ограничились, а очень подробно и доходчиво разъяснили Виктору Павловичу, что ему при таком букете смертных грехов и полном отсутствии раскаяния святая вода поможет как мертвому припарки.
– Козлы вы, ребята, – сказал им заплетающимся от коньяка языком Виктор Павлович. – Что же, по-вашему, если я не буду верить в дождик, то мне и зонтик не нужен? А ну, пошли вон отсюда! Тоже мне, святоши выискались!
Они ушли, но Байрачный на прощание посоветовал вернуть икону и покаяться.
– Покаяться, – глядя в опустевший угол, проворчал Виктор Павлович. – Кому оно нужно, мое покаяние?
Припаяют лет двадцать, а зона – не монастырь…
Короче говоря, Ремизов был сильно не в себе и не видел в этом своем состоянии ничего удивительного. Особенной храбростью Виктор Павлович никогда не блистал, и Байрачный был первым человеком, которого он убил. Убить старика было необходимо, но это вовсе не означало, что Ремизов получил удовольствие от самой процедуры убийства. Слава богу, до Аверкина ему было далеко, и в доморощенные терминаторы Виктор Ремизов не рвался. Он полагал себя человеком культурным, с тонкой душевной организацией, и нынешнее подавленное состояние служило, по его мнению, наилучшим тому подтверждением. Наверное, он был потрясен, впервые в жизни столкнувшись со смертью вот так, нос к носу; наверное, то, что с ним сейчас творилось, было просто психологическим шоком.
Он вынул из кармана еще один шоколадный батон-, чик и принялся, сопя, надрывать цветастую обертку.
Как только он сократил до минимума потребление кокаина, к нему вернулись все его дурные привычки, даже детские – например, любовь к сладкому и склонность вытирать липкие пальцы обо что попало: о кресло, о штору, о пиджак, причем вовсе не обязательно, чтобы пиджак был свой собственный.
Обертка, как назло, не поддавалась – не то слишком прочная попалась, не то рвал ее Виктор Павлович как-то не так, не с того конца. Вдоволь намучившись, он ухватил уголок проклятой обертки зубами и, зажав батончик в кулаке, оскалившись, резко рванул его вниз, как пехотинец, зубами вырывающий из гранаты предохранительную чеку.
Вместо чеки он чуть было не вырвал себе половину зубов, но обертка уступила, уголок с треском оторвался и остался у Ремизова во рту. Виктор Павлович с шумом выплюнул его на пол, просунул в образовавшуюся дырку указательные пальцы обеих рук и, злобно сопя, разодрал обертку, как библейский Самсон львиную пасть.
Рот у него до сих пор был наполнен тягучей, приторно-сладкой, коричневой от шоколада слюной, но, несмотря на это, он чувствовал, что если сию же минуту не съест еще один батончик, то либо умрет от голода, либо выкинет что-нибудь дикое и непотребное. "Это нервное, – подумал он, жадно набивая рот шоколадом и нугой. – Когда человек нервничает, он тратит даже больше калорий, чем когда копает землю или кладет кирпичи. А запас энергии нужно пополнять. Энергия мне сейчас очень даже нужна, да и капелька удачи не помешает. Эх, если бы можно было что-нибудь сожрать, чтобы удача была!
Говорят, пятилистный клевер помогает, так где его в марте возьмешь?"
Батончик кончился очень быстро. Виктор Павлович скатал обертку в тугой комок и бросил его через всю комнату в мусорную корзину, что стояла у дверей. В воздухе комок развернулся и, конечно же, не долетел – упал на пол, подпрыгнул, покатился и улегся посреди кабинета, в шаге от другого такого же комка. Во рту все слипалось от сладости, давно нуждавшийся в ремонте коренной зуб начал потихонечку ныть, напоминая о себе. Нужно было что-то делать, тем более что шоколада в кабинете больше не осталось.
Ремизов встал, подошел к столу и достал из тумбы свою неразлучную флягу. Он прополоскал коньяком рот, сделал пару глотков и с сожалением завинтил пробку.
Его так и подмывало соорудить хорошую «дорожку», благо брусочек прессованного кокса лежал здесь же, в кармане пиджака, но он решил, что воздержится – не с какой-то определенной целью, а просто так, из принципа, и еще чтобы доказать самому себе, что он хозяин своим желаниям. Хозяин, ясно? Хочу – нюхаю, а не хочу – соответственно, не нюхаю…
Он еще раздумывал над проблемой «хочу – не хочу», держа на весу плоскую металлическую флягу с коньяком, когда в дверь постучали, и сразу же, не дожидаясь приглашения, в кабинет вошла одна из его продавщиц – судя по крашеным волосам цвета воронова крыла и сине-зеленой помаде на полных губах, Катька. Во всяком случае, последние две недели именно она приходила на работу в образе женщины-вамп, а Верка, вторая продавщица, в течение этого же периода старательно косила под Мэрилин Монро. Эти шлюшки так часто меняли масть и были так одинаково бестолковы, что Ремизов все время их путал. Разобраться, кто есть кто, было намного проще, когда обе были голышом: у Верки была более пышная грудь, а у Катьки – большая родинка над левой ягодицей. Впрочем, периодически возникавшая путаница Виктора Павловича нисколько не смущала: обращаясь к персоналу магазина, он вполне мог обойтись неопределенным «Э!..», что обыкновенно и делал без тени смущения.