Прошло два года, и несчастье обрушилось теперь уже на семью Кони: мачеха молодого, подающего надежды юриста, гражданская жена его отца, уехавшая в Оренбург, чтобы поступить в театральную труппу, совершила покушение на жизнь супруги своего нового любовника – антрепренера этого театра, состоящего, к слову сказать, в законном браке. Не желая допустить воссоединения возлюбленного с женой, Настасья Васильевна Каирова уговорила любовника ехать в Петербург, а когда туда же следом за ними прибыла супруга антрепренера, Каирова пыталась бритвой перерезать горло ненавистной сопернице, застав любовника в постели с собственной женой. Обвинительный вердикт неотвратимо повлек бы за собой тяжкое наказание, и все вместе бросило бы несмываемое пятно и на прокурора Санкт-Петербургского окружного суда Анатолия Федоровича Кони, и на его отца, Федора Федоровича, – известного литератора, драматурга и театрального деятеля. Вот тут и появилась возможность для Алексея Сергеевича Суворина отплатить добром тому, кто когда-то отнесся с сочувствием к нему самому. Анатолию Федоровичу вполне по силам было разработать основную линию, которой в показаниях должна придерживаться его мачеха – ровесница самого Кони, а уж об остальном позаботился, по-видимому, сам Суворин: председательствовал в судебном заседании человек, вместе с которым за два месяца до этого Суворин купил «Новое время» (надо ли говорить, что и жену своего делового партнера Алексей Сергеевич к тому времени тоже соблазнил), обвинение представлял хорошо знакомый Суворину прокурор, защитником был приглашен давний приятель Суворина, адвокат Евгений Исаакович Утин, тот самый, который застрелил на дуэли Жохова и отбыл за это тюремный срок. Итогом тщательно срежиссированного спектакля «для своих» стало оправдание присяжными Каировой вследствие психической неуравновешенности подсудимой.
У Павла Николаевича Гнедича были некоторые сомнения по поводу дела Каировой, и он сам гневался на себя за эти сомнения и негодовал на свой цинизм, снова и снова упрекая самого себя в глубокой душевной испорченности, пока не прочел у Достоевского в регулярно публикуемом «Дневнике писателя» следующее: «… я просто рад, что Каирову отпустили, я не рад лишь тому, что ее оправдали. Я рад, что отпустили, хотя и не верю сумасшествию ни на грош, несмотря на мнения части экспертов: пусть уж это мое личное мнение, я оставляю его при себе». Отношение к писателю у профессора Гнедича было сложным, но уж в цинизме-то заподозрить Федора Михайловича никак не возможно, и князю стало легче. Если уж Достоевский, с его повышенной, обостренной чувствительностью к страданиям униженных и оскорбленных, не поверил в сумасшествие Каировой, то самый обычный, нравственно ничем не выдающийся юрист Павел Гнедич имеет право на свои сомнения.
Заключительная же точка в этой истории была, как и первая ее буква, поставлена страстью и темпераментом: Настасья Васильевна Каирова, мачеха Анатолия Федоровича Кони, столичного прокурора, стала очередной любовницей крупнейшего издателя Суворина. Правда, не надолго. Подолгу дамы в сердце фельетониста не задерживались…
Нет ничего однозначно дурного и однозначно хорошего, все многолико и многогранно. К такому убеждению князь Гнедич пришел давно и старался донести эту мысль до своих учеников. Но молодые студенты не понимают, да и не могут по малости жизненного опыта этого осознать, они, как и многие другие люди, стремятся создавать себе кумиров, идеальные фигуры, имеющие идеальную душу и изрекающие идеальные мысли. Тогда все поступки этих кумиров тоже можно расценивать как идеальные и делать примером для подражания. Все они хотят кому-то подражать, быть на кого-то похожими, на кого-то равняться. И негодуют, когда избранный ими кумир хотя бы на гран отклоняется от выдуманной и навязанной ему идеальной модели, и тут уж только два пути: или изо всех сил оправдывать его, попутно оскорбляя и уничтожая оппонентов, и закрывать глаза на отклонение, или же немедля смешивать недавнего кумира с грязью, низвергая его с пьедестала со всей юношеской жестокостью. Вот и студент юридического факультета Веселаго, отравленный представлениями о ничтожности и неважности чувств и идеями о необходимости жертвовать всем во имя революционных идеалов справедливости, без пяти минут кандидат, не прощает Анатолию Федоровичу Кони самой обычной и глубоко понятной человеческой сострадательности сначала к Суворину, не пожелавшему сделать в глазах света свою покойную жену грязной прелюбодейкой, потом к своей мачехе, глупой и эмоциональной сверх меры, неуравновешенной женщине, которая, однако ж, много лет составляла счастье его отца и родила в этом сожительстве двух дочерей. Можно ли упрекать Кони за это? Если и можно, то только не ему, Павлу Гнедичу, из слабости и сострадания к матери и сестре взявшему огромный грех на душу.
И снова подкатила гулкая холодная чернота, сырой зловонный мрак.
Павел Николаевич собрал все силы, довел семинар до конца, воротился в кабинет, достал из кармана полученное утром письмо и в который уже раз перечитал его: «…Мне сказали, что Вы недавно были в Карлсбаде. Отчего же не заехали и даже не дали знать? Да, я помню, мы условились с Вами никогда более не видеться, и вот уже тридцать с лишком лет свято соблюдаем нашу договоренность, но мы, милый друг мой, уже так немолоды (не желаю говорить «стары», однако ж это правда), и скоро наступит момент, когда о нашей договоренности не станет смысла и думать, ибо одного из нас не будет уже в живых. Да, пусть не увидеться, но хотя бы знать, что Вы рядом, всего в нескольких шагах от меня, чувствовать Ваше присутствие и надеяться, что, быть может, мои мысли и моя преданность Вам смогут преодолеть это небольшое расстояние и достичь Вашего сердца. Разве у Вас не то же? Разве Вы не чувствуете того же самого, милый мой Поль? Все эти долгие годы нашей разлуки и моего вынужденного брака Вы постоянно поддерживали меня своими теплыми письмами, своей нежной дружбой, и мне трудно представить, как я выжила бы, в особенности здесь, за границей, если б не Ваше сердечное участие во мне. Возможность побыть хотя б в полуверсте от Вас, даже не видя Вас, но зная, что Вы где-то неподалеку, дала бы мне право думать, что мы дышим одним воздухом с Вами. Вы лишили меня этой радости. Почему, милый Поль? Вам настолько непереносимо мое присутствие? Впрочем, умоляю, не примите мои слова за упрек. Это всего лишь крик истерзанной души, крик искренний и ничего не требующий в ответ. Я только хочу, чтоб Вы знали, что я все еще предана Вам. Не сердитесь на меня, милый мой друг. Расскажите о Ваших домашних делах, расскажите подробнее, прошу, в последнем письме Вы лишь упомянули, что девочки растут благополучно, а Николай вышел в отставку и занялся адвокатской работой. Но Вы ничего не пишете про Игнатия, а между тем мне достоверно известно, что три месяца назад он приезжал в Гейдельберг на консультацию к именитому профессору медицины, разговаривал о здоровье жены. Неужто с Надеждой все так страшно? Если Игнатий решит привезти супругу в Германию на лечение, не откажите в любезности попросить его нанести нам визит, мы ведь живем совсем рядом с Гейдельбергом. Мне приятно будет увидеть Вашего племянника, а в случае, если лечение окажется длительным, я была бы рада видеть его с супругой своими гостями, дом мой достаточно просторен, после смерти мужа его дети от первого брака совсем перестали меня навещать, за столь долгое время они так и не полюбили меня, а наши общие дети не захотели жить в Германии и вернулись в Россию. Впрочем, все эти грустные обстоятельства Вам известны. Со мной живут только две мои двоюродные племянницы. И я всегда рада гостям. В особенности тем, которые связаны с Вами кровными узами. Всегда Ваша Е. Ш.-Г.»