Книга Скверный глобус, страница 3. Автор книги Леонид Зорин

Разделитель для чтения книг в онлайн библиотеке

Онлайн книга «Скверный глобус»

Cтраница 3

Но я не заклеймил своей жизни или, вернее сказать, натуры. Я вознамерился изменить ее. А жизнь предпочел превратить в этакий педагогический опыт. Можно назвать его самосозданием. Как видно, не оставляет надежда, что ты сумеешь с собой поладить. И что однажды увидишь в зеркале придуманного тобой человека. Он и утешит твое самолюбие.

В общем-то они тесно связаны — самосоздание и самолюбие. Давно уже, в молодые годы, случайно до меня донеслось суждение моего приятеля, что я самолюбив до смешного, до помрачения рассудка. Не думал, что это так заметно. Должен сказать себе шепотком, что он не сильно преувеличил. Меня действительно изводило это упрямое животное, глодающее печень и душу. Оно никогда не дает покоя. Всегда приходится быть начеку. Стоит ощутить холодок — и вот уж возвел меж собой и ближним невидимое ему заграждение, еле прикрытое улыбкой.

Это самолюбивое чувство сопутствует едва ли не с детства всякой неутоленной душе. Во мне, в кругу господ литераторов, оно получило свое развитие. Я вырабатывал уловки — правда, достаточно простодушные, — с их помощью я хотел прикрыть сначала недостаток уверенности, а после уже — ее избыток. Я поносил свое творение, не дожидаясь чужого слова. Я сам проделывал за зоилов неблагодарную работу. И точно так же я отзывался о каждом новом своем ребенке, когда одобрять меня стало привычкой. Теперь это означало иное — автор не придает значения не только хуле, но и хвале.

Глупо, что в день, как будто назначенный для растворения в тишине, все-то отыскиваешь в себе скрытые стыдные закоулки.

Есть общепринятая истина: следует быть самим собою. Не знаю. Возможно, преображение во вред нам тогда, когда бездарно. В конце концов, если оно талантливо, оно есть то же самосоздание. Ищем себе подходящей роли. Некто в зеркале должен прийтись по вкусу.

Иной раз увидишь его усмешку. Он спрашивает: а я ведь неплох? Или ты все еще недоволен? Так много лет подавлять и стискивать ту бедную пылинку вселенной, которая и была тобою, извлечь меня из зазеркалья на свет, и вот, когда наконец мы стали одним существом, ты еще морщишься. Сударь, на вас не угодишь.

Все верно. Я был не люб себе сызмальства. Хотелось себя переиначить. Потом-то я понял: все, что задумывается, и все, что делается из протеста, опасно — бесследно оно не проходит. Это имеет касательство к обществу, да и к отдельному лицу.

Впоследствии я в этом убедился и, словно повинуясь инстинкту, всегда сторонился любой оппозиции. Не раз и не два я себя спрашивал: чего в ней больше на самом деле? Слепого повиновения сердцу или расчетливой трезвой игры? Всегда хотелось вылущить ядрышко. Разве я был более глух и более слеп, чем эти воители? Разве не видел, что власти угодно благонамеренное единомыслие? Не видел, как тесно становится жить, как общество все больше коснеет? Не видел сановного бурбонства? Чиновничьего бесстыдства и скотства? Нет больше Гоголя, нет Щедрина, эти же есть и пребудут вечно, хребет и позвоночник державы. Видел не хуже всех остальных.

Что же удерживало, не позволяло быть с теми, кто ощущает сходно? Все то же — невозможность примкнуть к какому-либо кружку, сообществу, проще сказать — к какому-то множеству. Все то же — в хоровом исполнении даже безусловная истина утрачивала свою убедительность. Чем истовее звучала вокруг учительская, угрюмая проповедь, тем больше я ее избегал. Я должен был сохранять уверенность, что мне невозможно навязать общее место, я не завишу ни от приказов, ни от призывов. Этого требовал человек, который смотрел на меня из зеркала.

Но он же захотел, чтоб однажды я совершил свое путешествие на край Руси, на границу жизни, чтобы хлебнул и горя и лиха. Я еще не остыл от молодости, думал о любви и о славе, но он захотел, и я подчинился. Снова попытка расстаться с югом, с беспечным легкомысленным югом — на сей раз в прямом, естественном смысле.

В том-то и дело, что подчинился. Это и смущало меня. Смущало, что выбор мой был не свободен, что принял решение в духе традиции. Она же освящала обязанность злосчастной русской интеллигенции участвовать в жизни меньшого брата и возвращать ему некий долг.

Я соглашался быть должником, пусть даже толком так и не понял: откуда возник этот странный долг? Родился я на свет не в усадьбе. То, что отец подался в лабаз, не означало, что в моих жилах вдруг потекла голубая кровь. Да, я прошел факультетский курс и приобрел полезные знания, далее беспощадным трудом я отворил себе дверь в словесность — в чем же она, моя вина? Вроде она-то и будет свидетельствовать, что я отнесен к интеллигенции, но что значит слово «интеллигенция», мне так же неясно, как слово «народ». Я всякий раз убеждаюсь все в том же: любое множество мне чужое. Доброе или недоброе чувство может созреть во мне лишь при встрече с тем или иным человеком, который не растворен в толпе.

Я делал что надлежало делать, но втайне мне было не по себе. Хотелось сказать господину в зеркале: коль скоро ты образец независимости, то почему же я должен быть таким, каким хотят меня видеть?

Поныне мне трудно в себе разобраться. Нет, все же тут был не только долг, не только ответ на ожидания. И даже не только мое желание отгородить себя от юмористики, от шутовского псевдонима и от журнальной своей поденки — тут был еще зов литературы. Он и повлек меня за собой.

Не знаю, насколько подрос мой вес в неумолимых очах общественности, но мой писательский опыт вырос. Соприкоснуться с неведомой жизнью, текущей одновременно с моею, увидеть распятую страну во всем ее неприкрашенном облике уже по ту сторону зла и добра, дойти до ее кровавого дна — все это было важно и нужно. Для самосоздания и для работы, которая стала моей судьбой. Но нет у меня никаких сомнений, что в этом воспитательном странничестве я и растряс свое здоровье. Болезнь стала частью цены, которую от меня потребовало мое породнение с образом в зеркале.

Поистине жестокая плата за это согласие южанина жить по суровым законам Севера. За что только выпала эта беда? К тому же в России ты мечен словцом, похожим на клеймо каторжанина. Чахоточный. Стоит произнести — и возникает перед тобою тощее и скудное тело, впалые щеки, куриная грудь, надсаженная заливистым кашлем.

Невесело однажды попасть в эту печальную касту отверженных и оставаться в ней до конца. Невесело ощущать, как в легких вдруг набухает растущий ком, рвущийся из тебя наружу. В который раз прижимать платок к белым губам и с жалкой надеждой приглядываться к своей слюне — а вдруг сегодня она прозрачна и нет в ней проклятых алых прожилок. И скучно и тягостно мастерить бумажные фунтики, чтобы после медленно сплевывать в их раструбы заклокотавшую в горле кровь.

Уже давно я должен был кончиться. Живу я на свете против всех правил. Живу вопреки медицине, природе, элементарному здравому смыслу. Однако ж любая отсрочка не вечна. Поступки мои иной раз казались и неразумными и невзвешенными, но, делая их, я исходил из близости прощального дня. Даже священные узы супружества стали поэтому возможны. Мне их носить совсем недолго!

Этой не слишком достойной шутке есть одно грустное извинение. Можно смириться даже с чахоткой. В этой кручине все же таится некий избраннический оттенок. Она назначает своими жертвами этаких светлых идеалистов, этаких брадатых подвижников. Мои же бациллы оказались особо злокозненного свойства. Они проникли еще и в кишечник. С их стороны это было свинством. В конце концов, можно лишить здоровья, не сделав при этом из человека настолько неаппетитное зрелище. Моя одинокость была неслучайной. Хотелось обойтись без свидетелей.

Вход
Поиск по сайту
Ищем:
Календарь
Навигация