Силы покинули девушку. Руки у нее тряслись, и она беспомощно опустилась на землю.
Айзея остановился футах в десяти от нее и, убрав пистолет, снова достал из ножен кинжал.
– Где все остальные? – спросил он, оставаясь на месте.
В одном кулаке Фостер зажала ключи, в другом – швейцарский нож.
– Нас заперли в пещере. Выбраться удалось только мне одной.
– Кто вас запер?
– Человек, выдававший себя за профессора истории. Сказал, что вы держали его в Изумрудном доме несколько…
– Чушь.
– Это он так сказал. Он же убил Стю. В особняке. Сбросил с третьего этажа.
Карие глаза Айзеи расширились.
– И почему же он запер вас в пещере?
– Не знаю. Наверное, захотел забрать себе все золото.
– Не мели чушь.
– Я сама видела слитки. Даже трогала.
Айзея подошел ближе.
– Где?
– В одном старом шахтном туннеле, за железной дверью. Открываешь дверь, входишь в пещеру – справа небольшая ниша, а в ней мешки с золотом. Мы пересчитали – шестьдесят один слиток. Послушай, тебе много врали, так что если не поверишь, обижаться не стану.
– Как попасть к туннелю?
– А с какой стати я должна тебе что-то рассказывать?
Айзея опустился перед журналисткой на колени и поднес лезвие кинжала к ее левому глазу.
– И как ты планируешь вынести его из этих гор без посторонней помощи? – спросила Фостер.
Мужчина сердито зыркнул на нее через щелочки глаз.
– Думаешь, – прошептала она, – если ты побывал на войне, это дает тебе право…
Кончик кинжала уколол ее нижнее веко, и Эбигейл, изловчившись, открыла ногтем лезвие швейцарского ножа.
– Я беру, что хочу, потому что у меня большие яйца. Думаешь, люди упускают свой шанс, потому что они приличные? Нравственные? Нет. Они не берут то, что хотят, потому что они безвольные, робкие и боятся Божьей кары. Так вот я – не боюсь. Я уже побывал в аду. – Айзея выпрямился. – А теперь, сука, поднимайся и…
Он пошатнулся и сел.
Звук выстрела разлетелся эхом по осиновой роще.
Бывший морпех выронил кинжал, расстегнул черную парку и черную флисовую толстовку и задрал футболку. Кровь, пульсируя, вытекала из дырочки в центре его груди, стекала по напоминающему стиральную доску животу, собиралась во впадинке пупка, переливалась через ее край и текла дальше, к поясу штанов. Мужчина посмотрел на Эбигейл, словно в случившемся была ее вина, и завалился на мокрые листья.
Журналистка торопливо ощупала его карманы, наткнулась на что-то твердое в левом, расстегнула «молнию», достала отцовский «Ругер» и сунула его в карман своей куртки. Потом стащила через голову висящий у него на шее на нейлоновом шнурке «Глок» и шагнула за дерево – и в ту же секунду вторая пуля просвистела у нее над ухом и срезала ветку. Держа пистолет двумя руками, Эбигейл повернулась и потянула за спусковой крючок.
«Глок» подпрыгнул, толкнув ее с силой водяного шланга, через который под высоким давлением лилась вода, очередь гильз пролетела по дуге над ее правым плечом, пламя вырвалось из портов компенсатора, и магазин избавился от тридцати трех патронов еще до того, как девушке пришло в голову убрать палец со спускового крючка.
Затвор щелкнул, и ее качнуло вперед.
Фостер окинула взглядом осиновую рощу – ни движения, ни звука, только шорох дождя, падающего на дымящийся глушитель «Глока».
Услышав тихий свист за спиной, она обернулась – дырка на груди Айзеи по-прежнему пульсировала кровью.
Эбигейл отшвырнула пистолет и побежала.
1893
Глава 82
Лана у окна гостиной… смотрит через замерзшее стекло на веселую толпу колядующих… их лица умыты рождественским светом… Кто-то нетвердой походкой бредет по аллее к передней двери. Тихая ночь, ночь святая… Катитесь с моего двора… Колядующие разбегаются. Лана идет к пианино марки «Стейнвей», садится на скамеечку… может быть, его успокоит музыка… пожалуй, Брамс… клавиши, как ледышки… Дверь открывается, хлопает… ритм ускоряется вместе с ее сердцем… стук сапог по деревянному полу… шаги и острый запах текилы все ближе и ближе…
Из забытья ее вырвала тишина. Хартман открыла глаза. Звездная и морозная ночь. Уставшая лошадь застыла по грудь в снегу.
Они уже поднялись за границу леса и теперь стояли между двух массивных выступов, казавшихся смутно знакомыми и выделявшихся черным рельефом на фоне темно-синего неба.
Лана вдруг поняла, что именно их видела два с половиной года назад через пыльное окно кареты, в тот летний день, когда впервые посетила Абандон. Хотя выглядел этот пейзаж тогда по-другому – все цвело и зеленело, и лишь в тенистых укромных уголках сохранились карманы грязного, серого снега. Там, на высоте в двенадцать тысяч футов, дорога выходила на свою высшую точку между двумя выступами, получившими общее прозвище – Соски́.
Проспав несколько часов в неудобном положении, с опущенной головой, пианистка с трудом повернула занемевшую шею. Судя по положению луны на небе, время близилось к полуночи. Хорошо, что лошадь, похоже, знала дорогу, но вот надолго ли ей хватит сил? С другой стороны, а что еще остается? Спешиться, расстегнуть ремни и раскатать скатку? Любоваться звездами из сугроба, что поднимается выше ее головы?
Еще на выезде из города ноги женщины пощипывало от холода. Теперь они висели, засунутые в стремена и совершенно бесчувственные, что немало ее беспокоило. В отличие от ног, съежившиеся в варежках руки ощущали холод, и это было хорошим знаком.
Морозило, как подозревала Хартман, сильно, но при отсутствии ветра тридцатиградусная температура особо не ощущалась.
Лана повернулась в седле и оглянулась на пройденный путь. Ровный заснеженный склон сиял под луной так же ярко, как днем, и портила эту красоту лишь дорожка лошадиных следов, напоминавшая легкие отпечатки лапок кулика на морском берегу.
Отсюда беглянке был еще виден вход в каньон, но не сам город, остававшийся скрытым от глаз.
Она еще раз посмотрела на пройденный путь, спустилась взглядом на пятьсот футов, пересекла террасу, соскользнула к лесополосе и остановилась, заметив, как одно дерево отделилось от леса и двинулось вверх по склону.
Стивен Коул.
Пианистка прикинула разделявшее их расстояние – пожалуй, миля, в крайнем случае полторы.
Он идет по моим следам.
А что впереди?
Дорога постепенно – как показалось Хартман, на протяжении нескольких миль – уходила вниз, а потом ныряла в лес и шла параллельно тому, что в летнее время, насколько она помнила, было рекой.