– Вижу, вы устали и не очень хорошо себя чувствуете, но все же постарайтесь рассказать, что там все-таки случилось.
Из гостиной потянуло жаром от дровяной печки.
– Они все мертвы, – с трудом прошептала Эбигейл. – Кроме моего отца, который заперт в пещере.
– Как они умерли?
Мысли беглянки как будто смерзлись на холоде. Она попыталась выстроить некую последовательность событий, но дни и ночи перемешивались в ее памяти, набегали друг на друга, передвигались туда и сюда, как искаженные воспоминания о лихорадочном сне, и складывались в различные версии, и разобраться в том, что именно произошло тогда-то и с тем-то, и восстановить в полном виде хронологию этих ужасных семидесяти двух часов не получалось.
Ежась от забравшегося внутрь холода, Эбигейл снова и снова складывала разрозненные куски, и чем больше она говорила, тем яснее вырисовывалась у нее в мыслях вся картина.
Но излагая окончательный вариант, она удержала кое-что при себе. В ее редакции история представала так, что забытая шахта, в которой их заперли, была пустая.
Без костей. Без золота.
* * *
– Вот, возьмите. – Дженнифер поставила на стол перед гостьей большую кружку дымящегося чая. Та взяла ее в руки, и тепло керамики потекло в ее озябшие пальцы. – Сколько времени ваш отец находится в пещере один?
– Почти два дня, – ответила журналистка.
– А сколько воды вы ему оставили?
– Вода у нас кончилась.
– Я позвоню в поисково-спасательную службу – пусть готовятся. А вы пока пейте чай. Уверяю, вам станет лучше.
Шериф вышла из кухни, и Эбигейл услышала, как она поднимается по лестнице.
Чай отдавал мятой с каким-то резким, горьковатым привкусом. «Уж не добавила ли хозяйка еще и водки?» – подумала девушка. Последнее было бы совсем не лишним.
Разболелась нога. Фостер поставила кружку на салфетку, наклонилась и потянула за шнурок левого ботинка. Узел развязался. Она вытащила язычок и, морщась от боли, вытянула из ботинка пятку. Шерстяной носок отсырел, промерз и был розовым от крови.
Эбигейл нравились ее ступни – изящные, маленькие, узкие и пропорциональные – неизменно вызывавшие откровенную зависть у подруг. А эти истертые, распухшие куски плоти никак не могли принадлежать ей. Скорее, они напоминали отбитое тресковое филе, бланшированное и полупрозрачное, с волдырями размером с серебряный доллар на пятках и лодыжках и лохмотьями содранной кожи цвета арбузной мякоти.
Девушка поднялась и попыталась пройти на цыпочках, чтобы не мучить себя болью.
Ей было некомфортно одной в кухне, хотя сверху и доносились обрывки телефонного разговора. Прихватив кружку, Эбигейл отправилась на поиски ванной, но попала в небольшой кабинет с развернутым в сторону окна поцарапанным письменным столом. Места на нем едва хватило для компьютера, принтера и факса.
Выглянув в окно с гранулированным стеклом, Фостер увидела, что дождь сменился снегопадом.
Далеко в темноте мелькнули и исчезли, поднимаясь по наклонной, красные огоньки. Вначале журналистка подумала, что ей это только привиделось, но потом она нашла другое объяснение: какая-то машина поднималась по крутому склону к югу от Силвертона в направлении перевала Молас.
Она огляделась. С потолка свисали давно не поливавшиеся паучники
[33]
, а одну стену украшала пара кожаных снегоступов. Ее внимание привлек фотомонтаж в рамке рядом с ними: зазубренные горные вершины под заголовком «54 ЧЕТЫРНАДЦАТИТЫСЯЧНИКА КОЛОРАДО».
Эбигейл отпила чаю. Возле стола стояли два книжных стеллажа из неполированной сосны, но вместо книг на полках были представлены реликвии прошлого: ржавые железнодорожные костыли, старая ослиная подкова, крюки и кошки, сделанные в сороковые годы… Пожалуй, больше всего девушку заинтересовали фотографии Силвертона, размещенные на двух средних полках обоих стеллажей.
С одной стороны стояли снимки современного города и зданий на Грин- и Блэр-стрит – суда, городского совета, «Гранд-Империала». Все они возвышались на фоне пламенеющих осинами горных склонов и чистейшего голубого неба, того неба, которое есть только в Скалистых горах Колорадо на высоте девяти тысяч футов. На других снимках присутствовали узкоколейная железная дорога Дуранго – Силвертон, поезд, остановившийся в солнечный день на Двенадцатой улице, и высунувшиеся из полувагона, улыбающиеся и машущие руками туристы, приехавшие на несколько часов в романтизированный шахтерский городок, чтобы перекусить в обновленных салунах и борделях, посмотреть на постановочные перестрелки и сфотографироваться в костюме времен Дикого Запада. Дети из таких поездок возвращались в неизменных ковбойских шляпах и с игрушечными револьверами, и несчастным родителям предстояло еще долго слышать от своих отпрысков выражения вроде «Как дела, партнер?» и «Проваливай!»
На противоположных полках также разместились фотографии Силвертона, но только черно-белые, старинные. Это были маленькие окошечки в прошлое: вьючный обоз, остановившийся на Грин-стрит конца XIX века, погонщики мулов, с суровыми лицами взирающие на фотографа, замызганные шахтеры, шлюхи, золотые и серебряные короли в салоне – все с поднятыми приветственно пивными кружками и стаканами; искать улыбку в закрученных вверх усах – безнадежное дело. А вот железная дорога зимой – рельсы в обрамлении пятнадцатифутовых сугробов и пять закутанных мужчин с посеребренными морозом усами и с лопатами в руках перед скотозащитным ограждением паровоза.
Но самое сильное впечатление производили портреты давно умерших людей, их стоические, бесстрастные лица: женщина, примерно того же, что и сама Эбигейл, возраста с глазами уставшей от жизни беглянки, белобородый джентльмен с нахлобученным на голову помятым котелком и глазами, выдающими желание отпустить улыбку, даже несмотря на необходимость сидеть смирно для долгой экспозиции. Журналистка мысленно перебрала фотографии в своей студии – родных и друзей на свадьбах, выпускных, каникулах, праздниках – и не смогла вспомнить ни одной, где хоть кто-то не улыбался открыто и от души. Как было бы странно и непривычно, если б в наше время люди не улыбались в камеру! Пожалуй, основываясь исключительно на фотоснимках, историки будущего столетия подумают, что их мир был счастливым местом, точно так же, как и сама Фостер под влиянием нескольких угрюмых портретов всегда приписывала прошлому страдания и лишения. Ей уже стало намного лучше, боль в ногах постепенно уходила. Она остановилась перед последним снимком, тоже черно-белым – молодой человек со столь мятежно растрепанными волосами, что его можно было бы принять за жителя XXI века. Получить такие непослушные, разлетающиеся во все стороны упругие кудри можно было бы в каком-нибудь салоне на Манхэттене примерно за пару сотен долларов. Лицо под этой взъерошенной копной было приятным, но его портили крохотные бесцветные ямочки, в результате чего парень выглядел не столько живым человеческим существом, сколько образчиком пуантилизма работы Сера. Рамка с портретом стояла на переплетенной тетради в коричневой кожаной обложке, жесткой, сухой и такой старой, что, взяв эту тетрадь в руки и поднеся ее к лицу, Эбигейл не уловила ни малейшего намека на запах танина или клея.