Во фраке
Утром занимался, по своему обыкновению, оздоровительной гимнастикой во дворе, босиком на инее, играя в тумане загорелой мускулатурой.
Сам же, по лукавой свой привычке, бросал искоса взор на окна дома, к которым прилипли белые пятна лиц гостей моих дорогих. Лицам этих гостей было очевидно нехорошо. А я всех предупреждал, что подобные рисковые смеси и гусарство до добра не доводят.
Затем завтракали. Братья А., Федюнин, девушка Зоя, Б-ч сидели лохматыми воронятами на насесте и старались не смотреть друг на друга. Особенно старалась не смотреть девушка Зоя. Я же прибег к вернейшему средству от утреннего мучительного стыда. Стал вспоминать, со смехом крутя головой и стуча кулаками о белоснежную скатерть, кто чего кому вчера говорил, кто где упал и кому досталось от Зоиных щедрот.
А что думали? Просто так утро у вас пройдет, растленные алкоголики, под неспешную беседу и апельсиновый сочок? Под всепрощающее воркование?! Нет, родимые, и еще раз нет!
Посмеявшись над вчерашними ситуациями, еще раз осмотрел собравшихся. Вот в чем сидели у окна, наблюдая за моей школой драматической пластики, в чем застигла их встреча с прекрасным, в том и за стол уселись. Какие-то майки симачевские, какие-то камуфляжные шорты, босые, небритые. Девушка Зоя, видимо, что-то пыталась над собой предпринять, но сдалась уже на этапе наброса тональника.
Немедленно раскрыл «Капище сердца моего» Ивана Михайловича Долгорукого и зачел из него любимейший мой эпизод. Молодой офицер Семеновского полка Ваня Долгорукий в 60-е годы XVIII века утром едет к своей тете баронессе Александре Борисовне Строгановой. Едет утром и надевает фрак.
А далее цитата:
Что это нехорошо – согласен; но тогда это было довольно обыкновенно. Всякий век имеет свои шалости и свои подвиги…
Нехорошо было утром во фраке по тетям ездить, надо было в полной форме лейб-гвардейца. Долгорукого за такой подвиг потом ругали все, особенно Яков Александрович Брюс, подполковник семеновцев. Брюс был мужем той самой графини Брюс, интимной подруги Екатерины Алексеевны, и, соответственно, зятем графа Румянцева-Задунайского. Забот ему не было больше, как следить за утренними визитами офицериков… А вот следил же!
Это я к чему?
Дворян в те годы еще можно было телесно наказывать: пороть, бить палками, мучить всячески. До «Грамоты на права, вольности и преимущества благородного российского дворянства» оставалось чуть ли не двадцать лет. А «Манифест о даровании вольности российскому дворянству» телесной целостности вполне не гарантировал.
Однако ж даже имея в перспективе безнаказанно выпоротую задницу, офицерство конфузилось ездить во фраках по утрам к баронессам, просило потом прощения у читателей за такие дикие подробности офицерской молодости. Мол, да, куражился! В цветном жабо до полудня выезжал визиты делать. Да что там жабо! Туфли с золотыми пряжками на вечерние балы надевал! И трость держал рукой в перчатке, можете себе представить, что за дембель я был отчаянный, какие я себе мушки лепил на скулы?!
Это то, что я называю такт и самосознание.
Кстати, тетя-баронесса и заложила племянника командиру. Приезжал, говорит, такой красивенький! такой упоительный! Ах!
– Во фраке! Во фраке было утром стыдно ездить! – вознес я палец над головами пятнистых собравшихся.
Девушка Зоя отчего-то заплакала.
Легче всех было Федюнину. У него и выучка, и тренинг. А еще его вчера в сауне подперли шваброй да и забыли при плюс восьмидесяти пяти на час. Так что Федюнин просто радуется солнышку, протягивая к нему руки, и еще его радует возможность дышать.
Федюнин слушал меня и шумно дышал носом. Так с ним долго теперь будет.
Гости пробудут у меня до четверга.
Проповедь
– Если за каждое мое замечание о вашем тунеядстве, за каждый попрек куском хлеба вы получали бы от меня по рублю – это был бы ваш единственный постоянный заработок, родненькие… Когда вы разожмете свои горячие объятия на моей шее? – тосковал я сегодня, сидя на полу в окружении здоровенных кровинок своих. – Кто вышел из чресел моих? На это ли я надеялся, нетрезво наматывая круги вокруг родильного дома? Этого ли я ждал, принимая орущие и не то чтобы очень свежие кульки из рук хмурых медсестер? Нет, скажу прямо, не этого я ждал, вскармливая вас пищей и протирая ваши лишаи маслом и керосином!
Утро только началось, а вы уже обращаетесь со мной, как с идиотом!
Не может столько стоить пара туфель, это морок, это ложь! И то столько стоить тоже не может! И вон то в углу, оно вообще ничего стоить не должно, нет такого закона!..
Вы что, хотите несыто корячиться перед фотографами, выполняя команды типа «Покажи нам, детка, зной!»? Вы этого хотите?! Нет, я бы еще понял такую стоимость, если бы к этим туфлям прилагалась еще шапка для вызова летучих обезьян. И знаете, что бы я пожелал, вызвав эскадрилью этих милых обезьянок? Вы вообще соображаете, где бы вы очнулись после этого вызова, с кем бы вы очнулись и какие бы имена при этом получили?! Не надо будоражить своими чеками мою внутреннюю Бастинду! Она сдерживается, но тоже имеет душу!..
Поймите, это не ступени вашей карьеры, это мои надгробные плиты, по которым вы собираетесь топать в этих вот… в этих…
Вы рано себя почувствовали женщинами, вот как я вам скажу. В нашей семье женщиной себя начинали чувствовать, только схоронив второго мужа. После ухода расквартированного полка. В руках у повитухи в сарае для родов. С валенком в зубах, чтобы никто не слышал – всем ведь на работу утром. Сжимая в мозолистой руке рубль от всех. Не надо отвергать традиции, славные мои. Мы от них отошли недалеко, возвращение может случиться стремительно – еще пара таких вот туфель, и все, мы уже в борозде по ноздри, и хитрый хозяин гладит нас по дымящимся от натуги бокам.
Вы к этому готовы? Поэтому после молебна и бесобоя – пулей в магазин, возвращать и каяться!
Три свечи
Прочел название испанских спичек. Перевел название как «Три свечи».
Спички большие, не знаю даже, как они мне под руку подвернулись. Лежали на полу, у портьер.
Прочел название спичек и замер надолго.
В имени этих спичек предназначение, идеальная судьба, сентиментальность в каком-то латинском понимании, предупреждение и просьба к миру. И огромное количество зыбких образов в моей голове, как прогретый песок пересыпается в часах на солнечном балконе.
Церковь, пальцы служки, запах горячего воска и лака. Открытые двери. Белая пыль осела на апельсины. Маяк на старой гравюре. Кораблики под ним с отчаянно надутыми парусами, поднятыми на все-все реи, толпятся робко в море среди волн и тщательно заштрихованных скал, выступающих из кудрявой пены плавниками придуманных и много раз виданных чудищ.
И церковь, и маяк, и три ждущие чьего-то возвращения свечи, горящие у окна, – это все надежда. То чувство, которое заставляет нас каждое утро просыпаться среди бетонных стен.