Поначалу там хранился всякий хлам, который бабка Анна не давала снести на помойку. А после ее смерти «темная» была очищена и разобрана – и в четырнадцать лет на законном основании там поселился Алексей.
Встали в «темную» только узкая «мальчиковая» кровать, тумбочка и венский стул. Книжные полки он прикрутил сам – что еще нужно?
Бабка Анна занимала среднюю комнату – полукруглую, окнами во двор, – самую уютную и самую теплую. После ее смерти она и стала родительской спальней.
В большой была столовая, как говорила о комнате бабка. Но функций своих она не выполняла – ели по привычке на кухне, так что столовая почти всегда пустовала – мать не любила бабку Анну, побаивалась ее и старалась без дела с ней не контачить.
Собирались на кухне, широкой, квадратной, с окном во всю стену и огромным овальным столом. Бабка сидела во главе, всегда на своем месте – попробуй займи! Даже в ее отсутствие это в голову бы никому не пришло.
На кухне стоял темный буфет с резными дверцами и толстенными мутными стеклами, в нем держали посуду и сладости: конфеты, печенье, фрукты. Сладости контролировала бабка Анна.
Готовила мать – бабка к хозяйству отношения не имела. Сидела она в своей комнате, читала газеты, что-то записывала в свои многочисленные рыхлые блокноты и слушала радио.
В третьей комнате, самой маленькой, жили родители.
А потом появилась Тёпа.
Позже он понял: бабка Анна Васильевна была аскетом – истинной дочерью своего времени. После ее смерти, разбирая ее барахло, были обнаружены две суконные юбки – коричневая и черная. Две блузки – белая, в желтизну от стирок и старости, и темная, из серой фланели, с катышками на рукавах и воротнике. Две пары ботинок – разношенных, со сбитыми каблуками и ветхими, растрепанными шнурками. Двое нижних панталон из бязи и байки и один бюстгальтер с поломанными крючками. Пальто из коричневого драпа висело в прихожей, рядом с «пыльником» из серого сукна на пластмассовых «обкусанных» пуговицах. Там же, в прихожей, торчал вечный зонт – черный, с потертостями на спицах и деревянной ручкой с облезлым лаком.
На комоде в бабкиной комнате не было ни пузырька с одеколоном или духами, ни коробочки с пудрой, ни самой скромной брошечки, ни сережек, ни колечка.
Только дешевые часы на дерматиновом ремешке. И всё!
Столешница старого тяжелого комода была накрыта не салфеткой, не скатеркой, а куском старого и мутного плестигласа, под которым хранились пожелтевшие газетные вырезки – то, что бабка считала особенно важным.
– Ничем себя не порадовала, – тихо сказала мать, складывая в мешки бабкины вещи. – Словно и не женщина жила, а что-то непонятное, природе неизвестное, что-то среднего рода.
В комнате бабки еще долго стоял запах валерьянки, затхлости и чернил – писала она только старой перьевой ручкой.
После похорон и уборки в комнату бабки Анны переехали родители. В столовой была теперь гостиная – с телевизором «Рекорд», проигрывателем «Ригонда» и горкой с гостевой посудой – вот тогда и зажили, принимая гостей почти каждые выходные – мамину многочисленную родню, отцовских сотрудников и сотрудников матери.
Но продолжалось это недолго – только до рождения Тёпы.
Тот короткий отрезок жизни семьи – между смертью бабки и рождением Тёпы – был самым счастливым.
Мать расцвела, помолодела, со лба исчезла вечная суровая складка – бабкино присутствие довлело во всем, не давая ей, молодой женщине, почувствовать себя хозяйкой.
Из дома исчезли запахи лекарств, старой одежды и обуви. Окна теперь распахивались настежь (мать обожала свежий воздух, а бабка вечно боялась сквозняков). Засверкали натертые мастикой полы, заиграли хрусталики на новой люстре – материной гордости, доставшейся с неимоверным трудом и за немалые деньги.
Теперь в доме пахло пирогами, цветочными духами и жизнью. Все наконец начали жить.
Мать с какой-то одержимостью принялась готовить праздничные блюда – истосковалась по гостям, по общению, по веселому смеху.
Друзья родителей были людьми шумными, горластыми, вечно спорящими и с удовольствием выпивающими.
Спорили о международной политике и автопроме. Говорили о книгах, спектаклях – здесь подключались, конечно же, женщины.
Потом они уходили на кухню, махнув рукой на мужей – что с них взять, опять о политике, – и там продолжали свои бесконечные разговоры: дети, свекрови, наряды…
Отец приходил с работы и с удовольствием заваливался на новый диван в бывшей столовой. «Ох, красота!» – приговаривал он, листая газету и включая на громкий звук телевизор.
«Красота, и никаких нареканий!» – повторял он, поглядывая на мать. И они как-то загадочно переглядывались и почему-то смущались.
Больше всего Алексей любил понедельник. Придя из школы, в полном одиночестве, он с удовольствием прохаживался по квартире, врубал отцовский магнитофон и вместо супа доедал остатки с «барского стола» – чуть зачерствевшие пирожки, квадратики студня, селедку «под шубой» и одиноко плавающие на дне трехлитровой банки маринованные помидоры.
Жизнь была прекрасна – что и говорить!
После такого сказочного обеда Алексей заваливался на отцовский диван и быстро засыпал. Проснувшись, бежал во двор, к мальчишкам. Погонять мяч. За уроки садился только к вечеру, к приходу родителей.
Летом иногда ездили на дачу в Валентиновку. Дача тоже была деда и бабки Анны. Стояла она запущенная, одряхлевшая – никто особенно ею и не пользовался. Большой участок густо зарос бузиной и осокой, яблони переродились, и толку от них было мало – одна только тень и прохлада.
Родители были людьми не дачными: мать говорила, что мыть посуду в тазике – морока и унижение. Дом был сырой, с продувными, щелястыми окнами. Печка давно осыпалась и рассохлась – ее требовалось подлатать, замазать щели и побелить. Но… Заниматься всем этим «хозяйством», как раздраженно называл дачу отец, никому не хотелось.
Приезжали в субботу, а уже в воскресенье утром родители начинали торопливо и нервно собираться в Москву.
А ему – ему хотелось остаться! За участком было огромное футбольное поле и большое костровище – там собиралась дачная молодежь. Гоняли в футбол, разжигали огромный костер, пекли картошку, пели песни, гомонили, смеялись – до рассвета, до самого утра. Расходились по домам только часам к пяти.
Алексей тоскливо поглядывал на честную компанию и тяжело и обреченно вздыхал – он не был ни с кем знаком, так получилось.
А подойти к ребятам смелости не хватало – робел.
С дачи Алексей всегда уезжал с сожалением и какой-то легкой и непонятной ему грустью. Словно опять не оправдались надежды – какие, правда, он не совсем понимал.
Так продолжалось три года. До самого рождения Тёпы.
Пока мать ходила беременная, Алексей нервничал. Конечно, ему хотелось брата.