(Евангелие от Матвея 6.11)
Солнце… В чем то урезанный человек, постепенно начинает замечать многое из того, что ранее было вне его внимания. Особенно это касается желаний, даже если прежде они не имели ничего общего с излишествами. Что уже говорить о тех, жизнь которых проходит в повседневном скольжении по «лезвии ножа», в балансировке меж жизнью и смертью! Именно их и поражает случайно замеченные красота безграничного неба; шелест осенних, уже опавших и соткавших своим разноцветьем ковер, листьев; с умилением подсмотренные отношения между матерью и ребенком; цоканье дождевых капель, а лучше капель таящего льда, умирающего в радужном семицветье; колкость морозябкого зимнего чистого воздуха на вздох и суетливо щебечущих разномастных пернатых.
Я замечал, что все это. Подобное прекрасное начинает открываться твоему взгляду чаще тогда, когда приходит осознание временности твоего существования, и тем более, когда эта временность может оборваться вот – вот… Нет, не напиться перед смертью, не надышаться перед удушьем и не насмотреться на любимого человека, лежащего перед погребением во гробе – последней лодке, переправляющей нас на тот берег либо забвения, либо вечной жизни. Но и это последнее «прости» может быть и не будет даровано пытающемуся пройти по долине смерти, с надеждой преодолеть, достигнуть пределов и остаться невредимым – ибо его «лодка» может оказаться целлофановым пакетом, бочкой с цементом или спортивной сумкой, принявшей его в состоянии «конструктора», то есть расчлененного, обескровленного, захороненного без всяких почестей, тризны, слез родных и близких, в безвестном лесу, озере, а то и во все, помойке…
…Солнце… Оно пекло, по-весеннему проникая насквозь, долгожданно, милостиво наслаждая своим теплом, прогревающим не столько тело, сколько саму душу.
Ленинградская, правда мы, курсантики военного училища, предпочитали говорить – Питерская, морозная зябкость, длящаяся в северной столице непомерно долго, закончилась и сменилась каким-то неописуемым блаженством, которое мы, совсем юные, старались впитать, пользуясь любой минутой. Особое наслаждение вместе с лучами и скользящими теплыми солнечными зайчиками по оголенной, не прикрытой военной формой, коже, доставляла долгожданная папироса, раскуриваемая обычно между нами, двумя друзьями, попеременно. Если же оставляешь, то выкурив свою половину, отрываешь кусочек обслюнявленного бумажного мундштука, причем каждый делал это по своему, и с какой-то присущей, только ему одному, бравадой, протягиваешь товарищу, что для остальных служит явным намеком – курим вдвоем.
Вообще, у всех курильщиков, а у военных в частности, курение целый ритуал, порой запутанный, но всегда кажущийся красивым самому владельцу. Поэтому бросая эту пагубную привычку приходится расставаться и с этим, неотъемлемым и ставшим дорогим, навыком.
Мне, и как я заметил, многим другим, было не безразлично, к примеру, где лежали папиросы и спички, и если была, то зажигалка – предмет особой гордости и редкость в то время. Имело своё значение и то, как ты или тебе дают прикуривать, скажем зажигают спичку сами и прикрывают от ветра или предоставляют это делать тебе, а то и просто протягивают коробок.
Иногда на учениях всплывала старая традиция – прикуривать по очереди не больше двух, и не успевший прикурить третий никогда не обижался. Зажигалась новая спичка, обязательно в другом месте, и все повторялось заново. Правило это, в мирное время, не всеми понималось и не всегда поддерживалось, толи из экономии, толи из-за откладывающейся долгожданной затяжки – этот нюанс был эхом той прошедшей войны, да и идущей ныне тоже, когда снайперы играли свою важную роль, и ночной ориентир, в виде зажженной спички, да еще долго горящей, мог стать смертельным подарком…
…Раскурив «Беломорину» и угостив кого-то, Толик – мой училищный товарищ, протянул папиросу со сложенным по особенному бумажным фильтром, уже коротко откушенным. Ах, обреченная на фильтрованные сигареты современность, знала бы, чем ограничила себя, отказавшись от «Беломорканала», «Казбека» или «Герцеговины Флор».
Сделав первую мощную и самую приятную затяжку, я подставил лицо солнечному диску и зажмурил глаза. Тоненькой струйкой выпускаемый дым, казалось никогда не закончится и я выдул остатки его с силой через нос. Открыв один глаз на клацанье Толика языком о небо, посмотрел в сторону указываемую им кивком головы и увидел, машущего нам рукой от самого подъезда штаба, заместителя командира взвода Дмитриева. Не слышно было что он кричал, а потому подумав: нужно будет пришлет кого-нибудь, продолжил наслаждаться, даже не пошевелившись.
Через минуту-другую прозвучала команда к построению – по учебному плану предполагались строевые занятия. Изначально невзлюбив их, сегодня я изменил к ним отношение – они мне даже нравились своими отточенностью движений, сплоченностью в строю, чувством локтя и какой-то музыкальностью, а точнее мелодичностью. Причем у каждого взвода, да что там, у каждого отделения, прослушивался хоть чуть, но все же отличный от других акцент прусского шага.
Кстати, кажущаяся парадоксальность того, что половину своей истории воюя с Пруссией или позже с Германией, российская армия для сплочения своего строя принимает именно «прусский шаг», причем начиная чуть ли не с первых императоров российских – вовсе не прихоть, а необходимость.
Послышались уже первые чеканные пружинящие удары об асфальт плаца под счет голоса «Баха», не подумайте что Иоганна, но нашего командира отделения, как все резко оборвалось приказанием подходящего «особиста»
[1] – их не любили, и даже несколько опасались. Разговоры с ними ничего хорошего не сулили, а вот последствия всегда могли быть кардинальными по своим переменам, причем не в лучшую сторону.
«Бах» выслушав офицера, приложил ладонь к головному убору в воинском приветствии, лихо развернулся, и раскачиваясь в задумчивости всем телом, направился в нашу сторону. Глядя вопросительно на нас с Толяном, он произнес не сразу понятую фразу, из которой явствовало безаппеляционное приказание следовать обоим в особый отдел, и что совсем напрягало, по очереди, с разницей в пятнадцать минут, причем Толик первый.
Мы были друзьями – «не разлей вода» уже почти четыре года, конечно и чудили иногда, и в «самоволки» ходили, и «горькую» попивали и девчонками увлекались, в общем все как у всех, и скорее были закономерностью, чем исключением – Питер все таки! Девушки красивые, от их соблазнительности и привлекательности и город то весной светиться по ночам начинает, а дело молодое. На наш взгляд, мы ничем особенно не отличались от других, может только характерами и некоторыми увлечениями. Но… Но это только, как оказалось, на наш взгляд.
По всей видимости иное представление сложилось у тех, кто искал, находил, а далее «селекционировал», поособому взращивая, лелея и применяя по необходимости человеческий материал…
Договариваться заранее с другом было не о чем, предмет предстоящего разговора был не известен, да и видимых причин к нему не было. Это потом, уже на выпускном вечере Толик вкратце расскажет, что весь разговор состоял из странных вопросов, ничего не значащих, и касающихся больше наших с ним отношений и каких-то моих черт характера или даже скорее моих привычек, предпочтений, в особенности слабостей. Да и интересовала этого майора какая-то ерунда: крепко ли я сплю, обидчив ли, легко ли возбуждаюсь и быстро ли успокаиваюсь, часто ли лгу, могу ли сказать правду в глаза, могу ли вовремя остановиться, на сколько быстро делаю выбор и принимаю серьезные решения, терпелив ли – этот вопрос был задан трижды, как реагирую на оскорбления, что важнее для меня долг или дружба, насколько долго размышляю прежде принятия решения, насколько резка и рациональна или иррациональна интеллектуальная реакция на происходящее, и еще разная белиберда, будто выбирал жениха для своей дочери, кстати, фото якобы ее тоже зачем то показал и поинтересовался – нравится ли?