Опёршись неудобно спиною о седушку и предаваясь разогнавшимся и теперь уже бешено текущим размышлениям, я ехал в новую жизнь, которая, я так надеялся, минует меня, и понимая, что теперь выбор направления зависит не от меня.
Не было ни страшно, ни грустно, ни обидно, но дурно от сознания того, что никогда больше не увижу тех, из-за кого не покинул Москву и не скрылся в каком-нибудь отдалённом уголке земного шара, или, хотя бы, бескрайней России. «Жена и дочка — никогда! Простите меня!» — только это я повторял про себя, другие слова в голову не лезли.
Иллюзий я не строил, прекрасно понимая: раз не пристрелили, значит, готовят ещё более страшную, по их меркам, участь — по делам моим.
Жизнь оставили — пока, но каково же было Садовникову Алексею — «Банщику», сидящему в бане вместе с «Усатым», так же скованным на полу перед «Культиком» и «Лысым», держащим в кулаках удавку! Господи, как давно это было! И сколько всего прошло с тех пор? И как я прошёл сквозь всё это, оставшись цел и невредим?
И неужели для того, чтобы пройти ещё более тяжелое испытание?! А может-очищение? Думая так, я не знал, что любимых чад своих Господь наказывает здесь, давая им шанс на покаяние. И один Он знает, чего мне этот шанс будет стоить, хотя силы, спокойствие и уверенность в том, что всё закончится хорошо, Он даровал мне на эти три года следствия и судов на троих.
Душа рыдала, но слёз не было, хотя я прощался с этим миром, а более всего с теми, кто составлял основу моего не заслуженного мною счастья. Про себя я желал им всего хорошего, нового обретения семейного очага и благополучия. Успокаивало лишь то, что успел их обеспечить, и обеспечить без какого-либо налёта «кровавых денег», средствами, заработанными не на чужой смерти, а «мирным» трудом и без чужого горя.
Артериальное давление не давало вдохнуть полной грудью, пульс сдавливал каждым ударом щитовидную железу. Но крепкое здоровье и натренированное тело легко справлялись с этой нагрузкой, как и привыкшие к управлению мимикой и жестикуляцией нервы, сдерживающие вырывающиеся эмоции и волнение.
Ноги затекли, и пришлось пару минут стоять у входа на территорию Петровки, 38, прежде чем я смог идти самостоятельно. Странно, но я чувствовал неспешность, незлобность и даже какое-то уважение людей в масках. В конце концов, может быть, это и было молчаливое чувство взаимного профессионализма, что я впоследствии ощущал при каждом выезде из тюрьмы на следственные действия со стороны офицеров ОМСН. Не было ни неприязни, ни, как ни странно, осуждения, но проявление участия и даже странное желание поддержать. Может быть, они знали больше того, что я предполагал и мог сказать кому-нибудь сам. Хотя внутреннее напряжение никого из них никогда не покидало. Спец, есть спец. И дай Бог вам, господа офицеры, здоровья и удачи.
Здравствуй и ты, «новый дом»!
АНАБАСИС К ПОКАЯНИЮ
«Я не знаю, Кто рисует картины жизни на холсте памяти, но Кто бы Он ни был, — Он взял кисть в руки не для того, чтобы точно воспроизводить всё, что происходит. По своему вкусу Он одно отбрасывает, другое оставляет. Малое он может сделать большим, большое — малым.
Он без малейшего колебания может отодвинуть назад то, что было впереди, и выдвинуть вперёд то, что было сзади. Ведь Его дело писать картину, а не летопись…
…Краски, которые Он нанёс на эти картины — это не просто отражение внешнего мира, они принадлежат самому художнику, Он оросил их кровью своего сердца, — вот почему эти картины нельзя было бы использовать для свидетельских показаний в суде».
Рабиндранат Тагор. Воспоминания
Петровка, 38
Древние искали факт, а мы — эффект; древние представляли ужасное, а мы ужасно представляем.
Гёте
Это были одни из самых напряжённых часов моей жизни. Ближайшие три года ещё будут такими, каждая минута которых — на вес золота, каждое сказанное слово — на вес года, проведённого в колонии, малейшая невнимательность — и без того обширные сети, в которые я уже попался, ещё больше запутывали положение при попытке выпутаться.
Раз меня не пристрелили, значит, хотят выжать и ободрать как липку. Финал был понятен. Невольные мысли с сожалением об отмене смертной казни давили пессимизмом, но врождённый оптимизм всё же каждый раз побеждал, усиливая надежду хоть на что-то. А какое-то удивительное внутреннее состояние, постоянно убеждало в лучшем исходе.
В конце концов, глубинное «Я» раздвоилось, и каждая половинка, заключив договор о примирении, переживала о своём, не принимая никаких маневров друг против друга.
Рассудительная логическая материальная часть рассудка чётко понимала, что ожидает человека, сделавшего, пусть поначалу и по стечению обстоятельств, пусть и останавливающегося, но сделавшего своей работой, в том числе и убийства. Единственный замок, который она могла построить для своего хозяина в будущем — замок на «Огненной земле» или в «Чёрном дельфине».
Интуитивно же духовная часть будучи идеалистической и опирающаяся на высшие материи, о которой мы сами и не подозреваем, в обратном, конечно, не переубеждала, но усердно уверяла, что всё происходящее зависит не столько от меня или кого бы то ни было другого, но от Чьего-то непознаваемого замысла, понятного только Ему, и нами лишь предполагаемого и интуитивно предчувствуемого и то от части.
Но все эти мысли оформились после, сейчас же впереди были четырнадцать часов тягомотной борьбы с хитростями, ловушками, обхождениями, уловками, выстраиванием новых бастионов и вариантов.
Мотивации никого не волновали, лишь факты, подтверждающие имеющуюся информацию — с одной стороны, и выяснение её количества — с другой, моей стороны. Люди менялись, вопросы повторялись, мозг работал, пытаясь соответствовать давящему напору, чтобы совместить теорию осуществления допроса с тактикой сопротивления ему и необходимостью выбрать и создать ту базу защиты, менять которую на протяжении всего остального времени будет нельзя, но лишь жёстко её придерживаться, мало того, защищать и доказывать.
Я не был Дон Кихотом Ламанчским и вряд ли им стану, и у меня никто не мог отобрать надежду, а раз так, вряд ли я умру, по крайней мере, сам от её потери.
В арсенале правосудия были только речи ранее арестованных — никто ничего не видел, не было ни отпечатков, ни физиологических артефактов, ни одного свидетеля, но имелось с десяток показывающих в мою сторону: «Да, да, да — это он, он всех убил, нашёл и убил, убил, убил! У-у-у-б-и-л!»
В принципе, закон был обезоружен бездоказательностью, но на нём была уздечка, состоящая из административного ресурса, с возможностью воздействия на меня как угодно: силой, шантажом, судьбой родственников, их бизнеса, благополучия и так далее. Мало того, всё это подкреплялось опытом уже прошедших предыдущих судов над моими подельниками, за которыми я, естественно, очень внимательно следил и уже понимал, как эта сбруя действует, при всём притом особо не нуждаясь в доказательствах, а опираясь лишь на внутренние убеждения, пусть даже и не расходящиеся с истинным положением дел. По словам господина Жеглова, именно по этим убеждениям, пусть и не поддерживаемым законом: «Вор должен сидеть… и будет сидеть». И точка зрения господина Шарапова, с его юридической законностью, пусть нервно курит в сторонке.