Тон дружелюбный, приправленный толикой профессионального любопытства, что в нынешней ситуации простительно. Но прощать этого хлыща Мэйнфорд не собирается.
— Десять? — уточнила Тельма.
— Да.
— Тогда, если верить карте, тоже имел место приступ. Судороги…
— Я… плохо помню.
…ложь.
…помнит. Карету «скорой помощи». Носилки, к которым его прикрутили. Крепко прикрутили. Мэйнфорд пытался вырваться. Ему нужно было… что-то очень нужно было сделать, но он не помнил, что именно. Только знал: если освободится — всенепременно вспомнит. И Кохэна не допустили.
Помнит вой сирен.
И амулет, спеленавший силу.
Холодный металл. Иглу, которая входила в мышцы туго. Кажется, две или три согнулись, пока кто-то не додумался всадить иглу в шею. Помнит ток лекарства, которое было ядом. И как кричал. И темноту. Она все длилась, мягкая, уютная, пусть и наполненная голосами.
Когда темнота истончалась, ему вновь что-то кололи.
Мэйнфорд пытался сказать, что не хочет вечно блуждать в этой темноте, но не умел. Он потерял способность говорить.
Кохэн спас.
И медицинская доверенность. Пара альвов-юристов, которые не побоялись столкновения с матушкой. Мэйнфорд плохо понимал, что происходит. Он выбирался неделю. И всю неделю Кохэн прожил в одной с ним палате.
Визиты матушки.
Уговоры.
Слезы.
Бесконечная вереница целителей, уверенных, что Мэйнфорд своим отказом от лечения гробит себя же. И снова юристы. Война бумаг, в которой ему посчастливилось выйти победителем. И черное нутро сканера единственной уступкой.
…мы должны убедиться…
…отсутствие повреждений… признаки дегрессии мозгового вещества… нарушение малых силовых потоков…
…медицинские показания…
…и вновь вереница целителей, которые в один голос убеждают Кохэна отступить. А Мэйнфорда будто и не видят. Его не существует для них, во всяком случае, его-личности, адекватной и способной принимать решения. Он почти и сам поверил, что болен, когда появился тот, седовласый и бледный.
…не седовласый. Белые волосы. Почему сейчас это казалось важным? Не потому ли, что Тео походил на него… если верить памяти, но как ей, такой лживой, верить?
Пускай.
Главное, что тот, то ли седой, то ли белый, глядевший на всех — не только на Мэйнфорда — свысока, дал ему шанс.
…снимки.
…комната с белыми стенами и множество снимков.
Человек, прячущий руки в карманах халата. Теперь лицо его Мэйнфорд помнит ясно. Резковатый профиль. Крупный нос с четкой горбинкой. Тяжелые надбровные дуги и лоб слишком высокий, чтобы это выглядело гармоничным. Залысины делали этот лоб еще более высоким.
А уши…
…не человек, конечно. С чего Мэйнфорд вообще взял, что тот, другой, был человеком? Непростительная ошибка. Хотя… какая теперь разница?
— Параметры в пределах нормы, — он говорил неторопливо и тихо, не давая себе труда задуматься, будет ли услышан. — Есть небольшие отклонения…
Указка касается снимка, и полотно его соскальзывает со стены. Медсестра — очередная фигура в розово-жемчужном — сгибается в поспешном поклоне.
— …в области лобных долей, что, однако, свойственно людям творческого склада характера…
Матушка здесь же.
В черном. Или в темно-лиловом, потому как черный старит, а ей не хочется выглядеть старой.
— Он никогда не проявлял творческих способностей, — голос ее холоден, а тон не оставляет сомнений, что с выводами этого нечеловека она не согласна.
Категорически.
Только ему плевать.
Пожалуй, следовало бы сказать, что только ему одному и плевать на матушку и ее гнев, а также чековую книжку, которая грозит закрыться, лишив госпиталь Пламенеющего сердца ежегодного вспомоществования.
В благодарность Мэйнфорда они не верили.
И правильно.
— Но затемнения… — из матушкиной свиты выделяется человек — на сей раз определенно человек, — невысокий и полноватый, столь интенсивно пропахший госпиталем, что очевидно: он сам лишь придаток этого места.
— Локальны. И вполне объяснимы, — по щелчку пальцев в руках белоголового оказывается карта. — Я еще способен понять тридитон в первые сутки после приступа. Но дальше… почему его не отменили?
— Мы опасались…
— Чушь, — карта захлопывается.
Громкий звук. Мерзкий.
— Скажите, профессор Вейнштер, — теперь голос беловолосого полон меда, того самого, верескового, канувшего в прошлое вместе со Старым Светом, — неужели уровень ваших… целителей… настолько низок, что ни один из них не усмотрел в этом назначении опасности для пациента?
— Тридитон снимает судороги.
Это тоже передел власти.
Как в портах… надо вернуться… надо работать… если выпустят и если примут.
— Снимает, — нечеловек склонил голову набок. — И сколь бы то ни было длительный прием его оправдан в случаях, когда наличие судорожного синдрома установлено. И не просто установлено. Пять эпизодов в сутки… вот показатель. А у него…
…неужели на Мэйнфорда обратили внимание?
— …случай единичный. И причина судорог очевидна. Крайняя степень истощения. Ему нужен был отдых в энергонасыщенной зоне, а не медикаментозная блокада, которая и привела к нарушению тонких потоков…
— Не понимаю, — матушкин голос звучит жалобно, и платочек — белый, пусть и с темно-лиловой, в цвет костюма, вышивкой — дрожит. — Он говорит, что Мэйни… ему нужны лекарства.
— Ему нужен покой. И нормальное питание.
— Но он… — матушка беспомощно озирается на свиту. — Он ведь никто! Он не имеет права решать… вот так взять и просто прийти… все отменить…
— Имеет, мадам, — Кохэн кланяется. Он вежлив, хотя эта вежливость ныне никому не нужна. — Профессор Игуальме признанный эксперт в области нейрофизиологии.
Матушка не готова отступить.
Не сейчас, когда она так близка к победе. И глядя на ее лицо — еще одно, которое Мэйнфорд помнит распрекрасно, — он понимает: его не выпустят.
— Пусть он замолчит, — матушкин мизинец указывает на Кохэна. Это почти неприлично, но она готова сделать исключение для масеуалле. — Почему он вообще нам мешает?
— Потому что выступаю в качестве доверенного лица, — Кохэн повторял это прежде и повторит снова. — И я готов начать судебное разбирательство. А профессор Игуальме, полагаю, выступит на моей стороне. Возможно, суд мы проиграем, но процесс будет интересен многим. Целителей не так часто привлекают к ответственности…