– Вы видели «Ирисы». Что вы можете о них сказать?
– Что это Ван Гог. Датирую одна тысяча восемьсот восемьдесят девятым годом.
– Почему этим годом?
– Поубавилось салатных оттенков в зеленом. Я думаю, это период от февраля до мая восемьдесят девятого. А сейчас отпустите мою руку. У вас хватка как у бультерьера.
– Что-то не так с этой картиной.
«Еще как не так».
– Считаете, что это может быть Гоген? Та же история, что с «Подсолнечниками»?
Гессингхорст попробовал подняться на подушке. Голландец ему помог.
– Это Ван Гог. Я вам голову на отсечение даю.
«Не надо голову. Я знаю, что это Ван Гог».
– Откуда здесь столько милиции?
– Мне почем знать? – рассердился Гессингхорст. – Давайте о картине! Едва я глянул на нее, сразу почувствовал головокружение и слабость. А потом в меня стала вливаться сила. И я испугался ее приливу. Я никогда не испытывал такого страха, поверьте… Какая-то смесь ярости, смертельной обиды и душевного надрыва. Я тут же закончил осмотр, сказав Лебедеву, что занемог. Бросил ему что-то расплывчатое, согласившись с оценкой Жданова… А потом почти сутки сидел за документами…
– Вы меня пугаете.
– Бросьте. Вас испугаешь… – Гессингхорст недовольно поморщился. – Так вот я выяснил, что картина эта раньше принадлежала деду Лебедева, а до этого – его французской жене.
– Не продолжайте. Остановимся на Колин Гапрен, тетке Рошели.
– Лебедев и вам рассказывал?
– А что ему еще делать, если «Ирисы» похитили?
Гессингхорст подскочил на кровати и тут же схватился за грудь.
– Голландец… Лебедев – сумасшедший!.. Жданова сбила машина! Все, кто владел «Ирисами», спятили! Эту картину нужно… Боже мой, я тоже сошел с ума! Я хотел сказать, что ее нужно уничтожить!
«Первая здравая мысль из уст всех, кто смотрел на «Ирисы».
Старик хотел опереться, но рука соскользнула с кровати и повисла плетью. От неловкого движения он изменил положение и сейчас почти полностью развернулся в сторону Голландца. Лицо его было охвачено неподдельным страхом. Возможно, некоторую часть ужаса в это выражение добавило нынешнее состояние старика.
– Я до сего дня не знал, где у меня расположено сердце. А теперь мне вписывают в тонюсенькую карту больного инфаркт… Я чувствую, что у меня не хватит сил добраться до «Ирисов». Сделайте это вы…
Голландец поднял руку больного и аккуратно положил ее ему на грудь.
– Какие-то еще пожелания?
Гессингхорст стал искать на груди сердце и в ходе этих поисков бросил мимолетный взгляд на висевшую над их головами капельницу.
Время шло. Ответа не было.
Голландцу такое течение разговора не подходило ни по каким параметрам.
– Яков Николаевич?..
– Поверните колесико, остановите течение жидкости…
– Вы с ума сошли?
Гессингхорст посмотрел на него невидящим взглядом.
– Именно так.
– Сейчас я позову доктора, – и Голландец поднялся. Но тут же ощутил стальную хватку чуть выше запястья. Словно защелкнулись кандалы галерного раба.
– Остановите капельницу, и я скажу вам то, до чего вы никогда не додумаетесь.
Голландец сел на место и стал внимательно рассматривать серое лицо Гессингхорста.
– Остановите. Как только раствор перестанет в меня вливаться, у меня останется минута. Этого хватит. – Понимая, что просьбы не находят понимания, Гессингхорст взмолился: – Голландец, картина убьет тысячи… Как вы не понимаете?
– Еще как понимаю.
– Понимаете?
– Да. Я видел полотно. Оно висело в моем доме. Я часами смотрел на него. «Ирисы» я выкрал у Лебедева, чтобы «убить» их. Но потом утратил картину и сейчас снова ищу. Вы не можете рассказать мне ничего нового. Простите, Яков Николаевич…
– А вы уверены в этом?
– В чем? – не понял Голландец.
– Что знаете все? – И Яков Николаевич поманил его пальцем. Когда ухо Голландца коснулось губ старика, тот зашептал: – Поверните колесико… Я знаю, я вижу – уже не жилец… Дальше будет только хуже. А вам я помогу…
Голландец выпрямился. Мгновение подумал и провернул колесико на капельнице. В капсулу над головой больного жидкость поступать перестала.
– Кто, кроме вас, смотрел на «Ирисы» и не одурел?.. Есть такие?
Губы Гессингхорста дернулись.
– Отвечайте быстрее…
«Жена Заманского. Но она не сошла с ума».
Он никогда не показывал картину Соне. И сейчас, слушая Гессингхорста, мысленно себя за это благодарил. Едва заходит речь о Ван Гоге, многие тут же вспоминают не «Стул Гогена» и не «Едоков картофеля», а суммы. Кто знает, не пришло бы в голову Соне оценить картину с этого ракурса…
– За последние тридцать шесть часов – один.
– Умоляю вас. Когда будете смотреть на картину, не рассматривайте ее с точки зрения стоимости. Мне кажется, в этом все дело… Мне никогда не узнать обстоятельств, при которых было написано это полотно. Но в них-то все дело, Голландец… Только в них. Когда бы знать, когда бы знать…
«Что-то новое в моих исследованиях».
– Но я-то не спятил, а, Яков Николаевич?
На губах старика начал проступать фиолетовый оттенок.
– Это меня и удивляет. Ибо смотреть на «Ирисы» просто как обыватель вы бы не стали. Вы бы непременно приценились. Но ничегошеньки-то с вами не происходит. Странно. А сейчас прощайте. И найдите «Ирисы»…
Как только раздался последний вздох, Голландец вынул носовой платок, протер спинку кровати, на которую опирался. Повернул колесико капельницы, пустил раствор. И вышел.
Сержант стоял и наблюдал, как из палаты, соседней с той, в которой находился подследственный, вышел привязчивый врач. Тот держал у уха телефонную трубку и своим бестолковым языком растолковывал что-то невидимому собеседнику.
– Да, да, Ирина Павловна, внутривенно два куба ноотропила, Кавентин также внутривенно, физраствор… Можно семакс по капле в каждый носовой ход. Нет, антибиотики исключены.
Остановившись напротив стража порядка, продолжавшего караулить в дверях покой какого-то больного, Голландец еще раз строго посмотрел на высокие ботинки стража порядка.
– И бахилы… Вы уж, пожалуйста, соблюдайте стерильность отделения.
Халат и стетоскоп он скинул в мусорный бак по дороге к Лебедеву, даже не выходя из машины. Протянул руку в окно и выбросил.
Некоторое время на душе лежала тяжесть, но вскоре она сошла на нет.
К дому Лебедева он подъехал спустя тридцать шесть часов после знакомства. Как много событий произошло за это время. Тридцать шесть часов забрали у Голландца все, что он накапливал последние несколько лет.