Тотчас же после этого капитан Коровин произнес ответную пламенную речь, а так как он был еще косноязычнее, чем животное, что легло в основу его фамилии, то речь капитан произносил устами ленинградского актера Емельянова. Последний, кстати, являлся представителем крайне немногочисленной, можно даже сказать, вымирающей категории заключенных: он мотал срок за дело – за неуплату алиментов и нанесение побоев сожителю своей бывшей супруги. Густобровый алиментщик Емельянов сказал отлично поставленным театральным баритоном:
– Граждане заключенные! Уверен, что каждый из нас рад заслужить прощение от Родины, от партии и правительства. Граждане! Идет страшная война, и мы никак не можем быть в стороне от нее. В то время, как свободные граждане Советского Союза бьются с оружием в руках, мы, оступившиеся, имеем единственное право использовать выпавший нам шанс: смыть позор кровью!
– Такими темпами он до ужина не доживет… – шепнули в рядах зэков.
– Доживет… Вечером всех в спецотстойник отправят, будут формировать партию для отправления на этап. Кто на фронт пойдет, кто на Волгу – мастырить новую «цаплю», кто под Москву, в подмогу – окопы и укрепления рыть.
– Под Москвой больше недели не живут…
– Немцы, говорят, скоро ее голыми руками заберут. Сталин, батька наш, вроде уже в Пермь слинял. Или в Челябу.
– Лучше б сразу к нам… Ни один немец не дострелит…
– Гы-гы…
– Прррррррекратить разговорчики! – взвился до небес голос капитана Коровина. – Емельянов, давай!
Лагерный Левитан продолжал:
– Сегодня вечером, граждане, сразу после обеда в административном блоке будет дан отсчет формированию спецпартии для отправления в действующую армию. Есть предварительные списки тех, кого партия и правительство, а равно и Главное управление лагерей, считают достойными пролить свою кровь во имя высокой цели! Однако перечни фамилий еще могут быть уточнены. Списки вызываемых будут розданы бригадирам. Добровольцы, чьи фамилии в списки не попадут, могут, однако, убедить товарищей из Москвы в том, что он, заключенный такой-то, способен принести пользу Родине своей смекалкой, своей доблестью и самопожертвованием!
– Языком метет, сука, что твой дворник, – сказал Платон Ростовский стоящему рядом с ним в строю Льду. – Есть маза, Илья. Ты – в списках. Не подведешь?
Каледин и бровью не повел, хотя в груди всплыл неприятный холодок: с какого черта он, осужденный по самой что ни на есть матерой уголовной статье, получивший «накидку» за два побега, в списках рекомендованных к досрочному освобождению для мобилизации на фронт? Он стиснул зубы: эх, если бы так… Если бы он мог – вот так, честно, как наверняка поступит не один из согнанных на плац лагерников – сказать в лицо этим жирным свиньям из комиссии: «Я – готов!» Если бы он мог…
Ничего. Еще будет время.
Тем же вечером он, стоя перед комиссией, в присутствии начальника ИТУ говорил нараспев и чуть в нос:
– Граждане дорогие! Граждане начальники! Я – простой босяк. Никакого толку от меня не будет. Где ж это видано, чтоб по мокрому гранду выпускали досрочно, да еще рецидивиста? Ой, не мое это. Топтать зону я согласен, а на фронт – ой, увольте. Что ж мне, автомат дадут? А кто поручится, что я не порешу майора, который похож на судью, своего старшину, который был вертухаем, и того, кто в окопе ближе, потому что он – «бобер» и его щипать не перещипать? Не получится, граждане!
– Каледин, ублюдок, угребище гнилое!.. Какой там еще «босяк»? Базар, базар выбирай! – взвизгнул капитан Коровин и врезал пухлым кулаком по столу. Стоявшие за спиной Льда несколько блатных похабно лыбились: кто скрывал усмешку, кто – нет. Все понимали, что потом будет плохо, очень плохо, кто-то не доживет не до сентября даже, а до завтрашнего вечера – но это потом, а сейчас уж очень хорошо Лед, этот настоящий фартовый парень, вертел на болту всех этих легавых, всех этих гнид, гайдамаков да гайманов, которые гнобят честных каторжан да гноят-перемолачивают по тюрьмам да по лагерям!..
– Не перебивайте его, капитан, – подал голос кто-то из комиссии, – босяк, носящий фамилию белогвардейского генерала и имеющий аристократические пальцы пианиста, – интересный босяк. Да вы продолжайте, продолжайте, гражданин Каледин. Очень интересно и поучительно вас послушать, понимаете ли.
– Я, собственно, уже все сказал. Я воевать не пойду. Это не моя война. За что я пойду воевать – за государство, которое радо меня сожрать, за власть, которая впаяла мне двадцатку ни за что? Ни в какую, вот и весь мой сказ. Теперь можете заходить с севера и валить меня вглухую, если угодно, граждане начальники, – препогано закончил Илья. В этот момент он боялся даже прислушиваться к тому, что металось внутри его: это – потом, а сейчас главное – сыграть отведенную ему роль, в которой нет возможности сфальшивить хоть одной нотой.
…Каледин помнил немцев в восемнадцатом. В то время его занесло на Украину, и в памяти всплывала немецкая комендатура, призывающая к порядку и немедленной сдаче оружия, запрещенной литературы и комиссаров. Вспомнились лица немецких солдат, тупо ошивающихся по городу и ворующих все, что попадалось под руку. Сами голодные, озверелые, мало понимающие, куда и зачем они пришли, немцы шарили по дворам, по домам, расстреливали тех, кто не желал повиноваться, сопротивлялся… А в этот момент только назначенный оккупантами бургомистр города, шановный пан Мыкола Сытный, в обнимку с двумя немецкими офицерами пел, изрядно приняв:
Ще не вмерла Украина
от Киева до Берлина,
гайдамаки ще не сдались,
Дойчланд, Дойчланд юбер аллес!
У пана Сытного не хватало ума понять, что он поет, а у немцев на то же не хватало знания языков… Хотя, конечно, Илья может путать, и тогда бургомистр пел что-то иное, а знаменитую эту песню сочинили позже… Важно другое: Каледин был уверен, что и на этот раз немцы будут вести себя на завоеванных территориях как варвары, убийцы и изуверы.
Члены комиссии смотрели на него с глубочайшим презрением. Один из них – с лицом широким и умным, с цепкими карими глазами – сказал:
– Я всегда говорил, что для этих блатных нет ничего святого. А видит бог, я на них насмотрелся.
– Товарищ Соин…
– А что именно из сказанного вам не понравилось – про блатных или про бога? Вот и о нем сейчас многие вспоминают там, на западе. Это уж я вам точно говорю…
Слова Каледина вызвали большой резонанс. Особенно если учитывать, что их непосредственно слышали около трех десятков человек, большую часть которых составляли заключенные.
А ночью в лагере вспыхнули беспорядки. Во-первых, политические заключенные, замордованные блатными, не только дали тем отпор – впервые за долгое время, – но ворвались в «гильдым», где жило все «отрицалово», и один из них, во всех смыслах крупный инженер, крикнул:
– Сколько же вы, твари, будете крови нашей пить? Там немцы к Москве подбираются, а вы тут над своими измываетесь, ублюдки?! Ничего, придет еще ваше время, скоты! За все ответите! И за вашего говоруна Илюшу, который сегодня кривлялся перед комиссией, – тоже! Мрази! Бей их!