Лео терпеливо стоял в толпе славян и по отмашке некоего небритого мужика со всеми вместе подпрыгивал в якобы в оргиастическом порыве. Больше, чем подпрыгиваний, было пауз, во время которых Лео отгонял упорно плывший к нему пластиковый пакет с какими-то объедками. Ждали Федченко. Наконец, когда язычники покрылись уже кирзовой гусиной кожей, из гущи кинематографических фигур и из пляжного халатика вон побежала по бережку актриса Федченко в чем мать родила. Она добежала почти до мостков, под которыми якобы поджидал ее сластолюбивый верховный жрец в исполнении артиста Анатолия Погудина. Сам Анатолий в это время сидел поодаль на травке, попивал из термоска и кушал что-то из сумочки, потому что снимался пока лишь пробег Федченко на фоне ликующих язычников. Верховный жрец предполагался к купанию часа через полтора.
— Стоп! — раздался вдруг властный голос. Благодаря мегафону этот голос имел дикую мощь и жестокий жестяной насморк. — Темп! Где темп? Это прогулочка, шлянье, а не экстатический порыв. Тома, еще раз!
Тома остановилась и вразвалочку направилась к исходной позиции. Потом она побежала снова.
— Выше, выше колени! Экстатичнее! — гудел владыка-насморк.
Лео, тупо прыгавший с братьями-славянами в речке, вдруг понял, что он страшно озяб. Челюсти его ходили ходуном, а забытый кулек с объедками давно уже ласково тыкался в его живот. Зато каждый пробег знаменитой Тамары Федченко обливал его мгновенным кипятком. Он никогда еще не видел женщины нагишом, тем более нагишом перед двумя сотнями посторонних лиц.
— Ну, никуда это не годится! Отдышись, Тома, и попробуй осмыслить. Твоя Неява не спортсменка, а прекрасное и бесстыдное дитя природы! — недовольно хрипел жестяной голос.
Актриса Федченко бежала снова и снова и успела до смерти надоесть застрявшим в реке язычникам. Даже Лео ничего уже не чувствовал, кроме предобморочного озноба, и бессмысленно, машинально топил теперь объедки, которые все всплывали, дразня и пузырясь.
Возвращался Лео домой на закате — он мок вместе с языческой толпой еще и при съемках купания жреца. «Что за удивительный мир! — размышлял он, громко и неритмично стуча зубами. — Вот что значит искусство! Сумкин держал нас в вонючей речке целый день. А кто такой Сумкин? Пузатый кривоносый мужичишко в засаленной жилетке. Слова без матерка не скажет, плюется поминутно — и вот этот пузатый заставляет саму Тамару Федченко, прекраснейшую в мире женщину, все с себя скинуть и бегать туда-сюда перед целым городом. Откуда такая власть? Такая сила? Какое чудо позволяет людям делать всевозможные подобные глупости, да еще и считать это важным делом, необходимым человечеству? Вот это жизнь! Какое счастье этим заниматься! Не тупым заколачиванием денег, а святой этой дурью!»
Скоро фильм вышел на экраны. Лео смотрел его двадцать восемь раз. Двадцать восемь раз Тамара Федченко бежала, экстатически подбрасывая колени. Затем на экран ползла панорама языческих игрищ в воде, и Лео видел сам себя на краю подпрыгивающей толпы. Навеки, навеки мелькал на экране его прошлогодний летний, выцветший чубчик, навеки отгоняли машинально пакет с объедками прошлогодние озябшие руки.
Мог ли Лео не стать актером?
Он стал! Если это судьба, то все само собой катится. Что-то покажется небывалым чудом (он сходу поступил в Щукинское училище), а что-то — черной несправедливостью. Несправедливостью считалось мыканье Лео по театрам Саранска, Казани и Брянска. И ведь вроде признавали всюду, что Лео умный, сдержанный актер, и Щукинское училище — не кот начхал, но не складывалось, не складывалось! Всюду он натыкался на готовые какие-то сплетения и общности, всюду были какие-то чужие, косные, самодовольные лица. Тогда-то он приучился мчаться куда угодно, без направления, когда только пустота над головой и под ногами. Он приучился не принимать всерьез проблескивавшие мимолетом тела и светила.
Ушуйск был самым захолустным из пристанищ Лео. Где-то слышал он про актерский голод в Ушуйске. Глупый, пустой слух, однако в глубине души Лео оставался еще комочек наивности — тот изначальный комочек, вокруг которого понакрутилось в пространстве пролета столько пыли и дряни. Лео уверил себя, что займет в Ушуйске ведущее положение, что облагородит и увлечет труппу, сыграет свои лучшие роли, будет замечен, приглашен оттуда в Москву — а дальше шли уже неприлично несбыточные мечтания. Он прибыл в Ушуйск и тут же, в первые же дни, увидел знакомое и безотрадное: в труппе имелись свои замшелые авторитеты в лице разветвленного семейства Карнауховых (Геннаша — цельный герой, и Глебка — неуравновешенный герой) и булькал свой котел интриг и сплетен. В несколько дней Лео соскучился, поблек, получил роль Репетилова в готовившемся «Горе от ума» и с тоской наблюдал, как Геннадий Петрович ладит на лысине накладочку с пышным коком Чацкого и рисует червеобразные романтические брови на немолодом лице (это потом появился Мумозин, и Чацкий оброс густой нарядной бородой). «И отсюда уеду, — решил Лео — Поиграю сезон и уеду. В Саранск вернусь».
Однажды после репетиции неприкаянный Лео задержался в театре. Было там пусто и тихо, сезон еще не начался. Лео побродил по скучным коридорам, прошел на сцену, включил боковой свет. Грязная выгородка обозначала место страданий не находящего себе места Чацкого. «Вон из Москвы!» — разве не это должен он, Лео, играть! Вон отовсюду! Камнем — мимо силы тяготения, без остановок, в бездну! Он начал читать застрявший в памяти со школьных времен монолог, постепенно наливаясь мукой и силой. Когда он закончил, из зала донеслись два хлопка и два слова: «Браво, браво!» И на сцену вышла актриса, которой он здесь еще не видел. Он вообще никогда ничего подобного не видел! Ее улыбка выплыла ему навстречу из темноты зала и из космического кишенья холодных тел. Впервые что-то надвигалось не мимо, а к нему.
— Я слышала, вы Щукинское кончали? — спросила эта единственная в мире улыбка, и Лео в ответ без колебаний выложил вдруг все самое заветное. Он стал рассказывать, как он в Щукинское училище поступал, и про Саранск, и про Сумкина, и что-то даже из детства. Она смеялась, огорчалась, улыбалась и удивлялась — никогда не видел он подобного лица. Оно то и дело менялось — то освещалось, то меркло, а вообще-то было правильным, но неярким. Зато глаза смотрели прямо в него, в Лео, внутрь — сквозь его зрачки прямо, должно быть, в душу. Он даже ощущал прикосновение к душе, несколько болезненное. Это впервые случилось, что кто-то прямо в него, в душу, глянул — оттого и больно; так бывает больно глазам, когда из темноты выходишь на свет. Казалось, что они сто лет знакомы и разговаривают будто после ста этих лет приязни и приверженности друг другу.
— Чего мы тут в потемках сидим? Пойдемте на Ушуй, — предложила она.
Был солнечный, неестественно жаркий сентябрь. Сухо, но еще густо шелестели зеленые деревья, синело небо и несколько темнее, холодно уже синел Ушуй. Она знала скрытую скамейку в кустах сорной, мелколистой акации и повела туда Лео. Они шли по твердой, как камень, тропинке. Потом тропинка кончилась, и пришлось пробираться в пыльной траве, усыпанной бумажками и растоптанными пластиковыми бутылками. Она шла впереди, и Лео дивился ее стройности, ее длинной ровной фигурке, в которой не было ни костлявости, ни намека на зовущие формы — только совершенство, совершенство!