Слушая Любина, хозяин кабинета сидел за массивным столом в троноподобном кресле, потом стал быстро прохаживаться из угла в угол, явно волнуясь все больше и больше. Это был человек лет сорока, типичной еврейской внешности: нос с горбинкой, впалые щеки, густая вьющаяся шевелюра, четкий, выразительный разрез темных глаз – живых, подвижных, умных. Иногда он бормотал как бы самому себе:
– Так… Так… Весьма и весьма…
В кабинете был еще один человек, тоже лет сорока, а может быть, сорока пяти, грузный, квадратный, в рабочей блузе, с бурым лицом, на котором индивидуальность отсутствовала. Знакомясь с Любиным, он назвал себя Михеичем и с удовольствием пожал белую руку Кирилла огромной могучей пятерней, в поры которой въелось машинное масло. Это рукопожатие прокомментировал Забродин: потомственный питерский рабочий. Сейчас, повествуя о «Золотой братине», Любин постоянно чувствовал на себе тяжелый, изучающий взгляд Михеича.
– Так… Так… Весьма и весьма! – возбужденно повторил Дмитрий Наумович Картузов, когда Кирилл закончил свой рассказ. Он быстро прошелся по комнате, остановился у письменного стола, выдвинул верхний ящик, достал из него конверт. – Фатум… Письмо пришло несколько часов назад, с вечерней почтой. – Картузов передал конверт Глебу: – Прочитай.
Забродин вынул из конверта серый плотный клок бумаги и прочитал:
«Как истинный гражданин и сторонник новой власти, ознакомившись с декретом от двадцать третьего сентября сего года, довожу до вашего сведения, что прибывший тайно из-за границы граф Оболин в данный момент находится в своем загородном доме в Ораниенбауме, а двадцать восьмого сентября намерен покинуть пределы России, захватив с собой сервиз „Братина“ на семьдесят персон из трехсот пятидесяти одного предмета, который является редкостным сокровищем и достоянием рабочих и крестьян. Ваш товарищ».
Забродин даже присвистнул.
– Подпись разобрать невозможно.
– Какое странное, просто непонятное совпадение… – тихо проговорил Любин и вдруг начал неудержимо краснеть, чувствуя, что все смотрят на него.
– Вот что, милок, – заговорил молчавший до сих пор Михеич. – Дай-ка, Наумыч, карандаш и лист бумаги.
Дмитрий Наумович, еще ничего не понимая, передал Михеичу и то и другое, а потомственный питерский рабочий, подойдя вплотную к Любину, сказал довольно сурово:
– Напиши чего-нибудь. – И он ткнул Кириллу лист бумаги и карандаш.
Картузов протестующе дернулся, Глеб попер было грудью на Михеича, но Любин остановил его.
– Отчего же? Извольте! – Он что-то быстро написал на листе бумаги и передал его Михеичу. – Прошу!
Михеич прочитал по складам с очень серьезным, ответственным выражением лица:
– Гадко и мерзко, когда те-бе не до-ве-ря-ют.
Забродин и Картузов рассмеялись, – правда, несколько натянуто. Однако Михеич был по-прежнему суров и непроницаем. Он довольно долго сверял почерки автора анонимного письма и Любина, наконец изрек с явным облегчением:
– Не он. – И лицо его смягчилось. Повернувшись к Кириллу, добавил с полной убежденностью в своей правоте: – Без революционной бдительности нам никак нельзя.
– Итак, подведем итоги, – заспешил Дмитрий Наумович Картузов. – Первое. Своим рассказом, Кирилл Захарович, вы подтверждаете это письмо. Весьма и весьма! То есть письмо не липа. А получаем мы всякой ерунды сколько угодно. Неужели и при царском режиме органы тайного сыска так же заваливали доносами на своих ближних? Любопытно было бы узнать! Но я отвлекся. Второе. Не скрою: письмо меня настораживает. Чем? Не знаю… Не могу пока определить. Но одно несомненно: надо спешить, и двадцать восьмого мы ждать не будем. Наконец, третье. Ваши условия… Что касается графа Оболина… Даю вам слово: мы дадим ему спокойно отбыть за границу. Даже поможем. – При этих словах Михеич нахмурился. – А вот относительно денежной компенсации… Тут сложнее, республика на жесточайшем финансовом пайке. Однако давайте сначала доберемся до «Золотой братины», а там будем думать. Обещаю вам, Кирилл Захарович, сделать все и в этом плане.
Глава 10
«Верный» дворецкий
Ораниенбаум, 25 сентября 1918 года
Не совсем понятные события происходили ранним утром на загородной вилле графов Оболиных. Необычно вел себя в это утро дворецкий Никита Никитович Толмачев.
У черного хода стояла крестьянская телега с ворохом соломы, в которую была запряжена караковая лошадь, видать нетерпеливая: перебирала передними ногами, фыркала и косила глазом на хозяина. А хозяин, детина могучего сложения, поправлял на лошади упряжь и вздыхал… Из-за угла появился Толмачев в ладном дорожном костюме, в гетрах на ногах. Спросил:
– Как, Семен?
– Все готово, Никита Никитович.
– Через часок и двинем, – сказал дворецкий.
– Поторопиться бы, Никита Никитович, – настаивал Семен. – Надысь опять Чека была.
– У кого? – спокойно спросил Никита.
– На даче Вавиловых. Картины какие-то… это… конфисковали.
– Так! – ненадолго задумался Никита Никитович. – Ничего, Семен, обойдется. Жди, я скоро. Свое заработаешь. – И Толмачев зашагал к дверям.
Толмачев неторопливо поднялся на второй этаж и оказался в зале, где вчера граф Алексей Григорьевич Оболин давал тайный званый ужин. Зал был пуст, на длинном столе стояли подсвечники с оплывшими свечами. Толмачев сдержанно улыбнулся каким-то своим мыслям, вышел из зала и медленно, вроде бы никуда не торопясь, зашагал по коридору – мимо анфилады комнат с распахнутыми дверями. В комнатах царил беспорядок, были разбросаны вещи. Последняя дверь справа оказалась закрытой – Никита распахнул ее сильным ударом ноги.
В спальне молодого графа на широкой неприбранной кровати скомканное одеяло, свесившись углом на пол, являло хаотичную груду. Никита Толмачев подошел к шкафу, порылся во множестве костюмов на вешалках, извлек черную фрачную пару, аккуратно разложил ее на кровати. Усмехнулся. Взял графский фрак и примерил его на плечи и грудь – он был ему явно мал. Затем дворецкий вынул из нижнего ящика лакированные ботинки, устроился в кресле, которое стояло возле письменного стола, снял гетры и стал примерять, поморщился – графская обувь была тоже тесна. Никита бросил ботинки в ящик и задвинул его ударом ноги. Неторопливо стал надевать гетры, в раздумье посидел в кресле. Упруго поднялся, подошел к зеркалу, долго и пристально рассматривал свое лицо. Потом достал из ящика туалетного столика сигару, пододвинул к камину кресло, сел, вытянул ноги, чугунными щипцами извлек из камина тлеющую головешку, откусил мундштук сигары и раскурил ее, окутавшись облаком голубоватого дыма.
В комнату вошла Дарья, невыспавшаяся, простоволосая, в домашнем платье с глубоким разрезом, и маленький медальон на золотой цепочке, легший в ложбинку гладкой кожи, контрастно подчеркивал простоту и непритязательность ее утреннего туалета. Дарья зевнула, подошла к креслу.
– Что, Никита, Алексей Григорьевич ночью уехали? – спросила она.