– Давай здесь попрощаемся, – сказал он отцу.
– Почему? Я тебя до подъезда провожу…
Так и есть, мать сидела на лавочке, смотрела в ту сторону, откуда они появились. Поднялась и осталась так стоять.
– Ну, дай я тебя поцелую, – сказал отец. – Будь здоров.
Мальчик не потянулся к нему, чтобы не обидеть мать, только подставил щеку. Отец сказал:
– На той неделе возьму билеты в цирк. Ну, иди.
Мальчик пошел, стараясь не ускорять шаги, чтобы не обидеть отца. Даже обернулся и помахал ему – отец стоял и смотрел вслед. Мать тоже смотрела на мальчика, не в лицо, а повыше, в вихор, выбившийся из-под шапочки.
Когда он наконец подошел, она молча взяла его за плечи, и они зашли в свой подъезд.
В прихожей она так же молча, с окаменевшим лицом помогла ему размотать шарф и направилась в кухню.
– Что случилось? – крикнул он вслед.
– Я была в парикмахерской… – тихо сказала мать из кухни. – Парикмахер сказал, что у меня полголовы седая. Я поняла, что жизнь кончена, и купила себе финское платье.
– Где купила? – уточнил мальчик. Его раздражала манера матери сумбурно выражаться. – В парикмахерской, что ли?
– Нет, в ГУМе…
– А-а!.. – сказал он. – Покажи, где оно?
– Да вот же, на мне!
– А-а… Хорошо… Красиво…
Он обнял ее сзади, за пояс, прижался лицом к спине. Он быстро рос, и в этом году уже доставал ей до лопаток.
– Не бойся, Марина, – сказал он в зеленую шелковистую ткань. – Когда я стану бриться, я на тебе женюсь…
– Вот спасибо! – сказала она. – А теперь, пожалуйста, ешь быстрее и иди спать.
– Опять Левая Работа?!
…Он медленно раздевался в комнате. Стянул через голову рубашку, помахал длинными пустыми рукавами, искоса поглядывая на стену – там бесновалась немая рубашкина тень, – и, вздохнув, сел на постели. Так хотелось рассказать матери про карусельную субботу! Про то, как в «Автокроссе» они все время догоняли синюю машину, в которой сидели усатый дядька с рыжим пацаном, а потом с грохотом наехали на них, и все вместе долго хохотали. Но нет, нельзя, нельзя…
Он приплелся на кухню и сел на табурет, возле матери.
– Ну?.. – спросила она, исправляя что-то ручкой на отпечатанном уже листе.
– Ты знаешь, какой бандит Сашка Аникеев?! – возмущенно спросил мальчик.
– Ну-у…
– Он говорит ужасные слова. Например – сука, вот какое ужасное слово!
– Нормальное слово, – пробормотала мать, – если по делу.
– Он не по делу! Да нет, ну ты не веришь, а он говорит настоящие материнские слова!
– О господи! – вздохнула мать и стала заправлять в машинку очередной белый лист. – Ну, еще какие новости?
– Он дразнится на каждой перемене, что я втрескался в Оксанку Тищенко.
– А ты втрескался?
– Да, – признался мальчик.
– Тогда по морде! – посоветовала мать.
– Я не могу – по морде, – сказал он.
– Почему?
– Морда глазами смотрит…
– А-а… Тогда выкручивайся как знаешь… Ну, все?
– Нет… – Он помялся… – Знаешь, Сашка говорит, что я – еврей, – выговорил он наконец, пристально глядя на мать.
– Да. Ну и что?
– Марина, я не хочу быть евреем… – признался он.
– А кем ты хочешь быть? – хмуро осведомилась она.
– Я хочу быть Ринатом Хизматуллиным. Мы сидим с ним за одной партой, он хороший мальчик.
– Вот что, – сказала мать. – Я тебе про все объясню, только завтра, понял?
– Почему завтра?
– Долгий разговор. Много сил отбирает. Понял? А теперь марш спать!
Он посидел еще тихонько, слушал, как тарахтит машинка, поковырял пальцем дырку в колготках, попросил:
– Марина, займись со мной…
– «Займись мной», – поправила мать машинально, не отрывая взгляда от машинки.
– Займись мной, – послушно повторил он.
– Отстань, – сказала она на той же ноте. И вдруг подняла на него глаза, отложила в сторону лист и тихо сказала: – Ты хочешь, чтобы мы летом поехали к морю?
– Ага! – оживился он.
– Для этого я должна стучать на машинке. Я заработаю деньги; мы летом сядем с тобой на поезд и поедем к морю.
– И наши соломенные шляпы возьмем? – радостно спросил он.
– Возьмем шляпы.
– И ты будешь лежать на пляже, а я буду сыпать тебе на спину песок тонкой струйкой?
– Тонкой струйкой…
– А потом я сяду на твою горячую спину и мы поплывем далеко-далеко?
– Далеко-далеко… – сказала мать и отвернулась к окну.
Мальчик понял, что она плачет, и ушел в комнату, чтобы не мешать.
…Уже засыпая, он опять пришел во двор с отцом, и мать встречала его. Он шел от отца к матери, словно плыл от одного берега к другому. Трудно плыл, как против течения. Мальчик чувствовал, что отец смотрит в спину, а мать смотрит в вихор, выбившийся из-под шапочки. О чем думали эти двое?
За окном сгустилась темень, и не видать было терновника, и не видать было, как шагает в неизвестные дали самостоятельная и отважная буква Я…
Уроки музыки
Рано или поздно я все-таки напишу повесть о своих взаимоотношениях с Музыкой. Это будет грустная и смешная повесть.
Может, вернее было бы сказать: повесть о взаимоотношениях с моим музыкальным образованием, этой крутой, с шаткими ступенями лестницей, преодолеваемой мною шестнадцать лет? Да, шестнадцать мучительных лет, полных тяжелого дыхания, мерцания в глазах и карабкания по ступеням – вверх, вверх, почему-то во что бы то ни стало вверх, к диплому консерватории?.. Нет, именно с ней, Музыкой: с мачехой, а лучше и не с мачехой даже, а с отчимом – жестким, умным и справедливым отчимом, который в самое нужное время выбил дурь из головы и поставил на ноги…
Вбитое в меня высшее музыкальное образование сидит во мне как хронически воспаленный аппендикс и дает знать о себе в самые непредвиденные моменты жизни. И тогда виолончельная тоска, всегда настигающая меня в минуты соприкосновения с музыкальным прошлым, а вернее, и не тоска, а призрак тоски – ибо самой тоски уже не существует, она умерла и осталась в пределах этого прошлого, – призрак тоски сгущается и ласково притрагивается к живому моему сердцу, и тогда я вздрагиваю и говорю себе, что непременно рано или поздно напишу грустную и смешную повесть о своих взаимоотношениях с Музыкой.
Но еще не пора, еще не сейчас. И не потому, что я боюсь этих ножевых соприкосновений с прошлым, а просто сейчас о другом.