Мы поехали…
Когда в зарешеченном окошке ханское величие мраморных дворцов сменилось глинобитным пригородом, я поняла, что воинская часть находится далековато. Когда кончился пригород и по обе стороны дороги разбежались хлопковые поля, я поняла, что это – очень далеко. А мы все ехали, ехали, ехали…
В конце концов часа через полтора машина остановилась перед высокими железными воротами, крашенными той особой темно-зеленой краской, какой у нас красят обычно коридоры больниц, тюрем и городских нарсудов – вероятно, для поднятия настроения. С ворот на глинобитный проулочек отнюдь не браво глядели две облупившихся красных звезды.
Молодой человек в форме провел меня через проходную, тоже несколько смутившую обилием решетчатых дверей, и мы пошли кривыми унылыми коридорами, пока не уперлись в дверь с табличкой «Начальник колонии».
Я привалилась спиною к темно-зеленой стене и лопатками ощутила извечный холод казенного дома.
– Это куда же мы приехали? – слабо спросила я моего конвоира.
– Как – куда! В воспитательно-трудовую колонию… Нам писателя давно обещали, – и открыл дверь.
Комната была уставлена столами, столы завалены штабелями папок «Личное дело №…». За одним из таких столов, между двумя башнями из красных и синих папок, глянцево блестело озерцо лысины.
– Доставил, Пал Семеныч! – гаркнул мой провожатый. По озерцу лысины даже ряби не пробежало.
Начальник колонии поднял голову, обнаружив суровый нос, чем-то напоминающий приклад винтовки, и два маленьких, близко поставленных веселых глаза. Этими глазами он несколько секунд оторопело меня разглядывал.
– Терещенко! Ты кого привез? – спросил он.
Терещенко испуганно вытащил путевку «Общества книголюбов» и старательно прочел:
– Пр… про-за-ика.
– Терещенко, я ж писателя заказывал!
Тут моя душа очнулась и затрепетала всеми фибрами авторского самолюбия.
– Я как раз и есть писатель! – воскликнула я. – Прозаик – это кто пишет длинными строчками и не в рифму. Так что вы зря беспокоитесь! Вот… – Я судорожно выхватила журналы из сумки. – Вот – можете убедиться…
Начальник колонии надел очки и довольно долго изучал страницу журнала, время от времени поднимая от моей фотографии сверяющий милицейский взор. Потом крякнул, вышел из-за стола, одернул форменный китель и подал мне твердую ладонь ребром, тоже похожую на приклад винтовки. Я обхватила ее и потрясла как можно внушительней.
– М-да-а… – как-то многозначительно протянул он, прикидывающе обмеряя взглядом всю меня, с моей сумкой, джинсами, рассказами и журналами.
– Значить… вот что я скажу… Народ у нас молодой, искусство люблить… Люблить искусство, – повторил он твердо и замолчал. Но вдруг встрепенулся и горячо продолжил: – Здесь что главное? Главное, ни хрена не бойся. Это как с хищниками: нет куража – хана дело, веники… А я тебе милиционера дам и двух воспитателей. Сам я тоже пойду… Для авторитета… Вот… Вы на какие темы лекции проводите?
– На морально-этические… – пробормотала я, чувствуя слабость в коленях.
– О! То, что надо! Нам очень нужен идейный уровень!.. Терещенко! Пригласи Киселева с Абдуллаевым.
Терещенко вышел, а начальник мне сказал:
– Мой совет. Шпарь не останавливаясь. Пауз не делай. Чтоб они не опомнились… Ну, с богом!
Он пропустил меня в дверях и повел по коридорам. У выхода к нам присоединились Терещенко и еще двое в форме.
Пока я шла под конвоем по огромному двору колонии, начальник, не без гордости простирая руку то вправо, то влево, бодро говорил:
– А там вон ремонтный цех, ребята вкалывают, стараются. За ударный труд – досрочная воля… – или что-то в этом роде. Я шла, как в дурном сне, по пути нам успели встретиться двое колонистов, к моему неприятному изумлению, не в наручниках и без вооруженного конвоя. Шли просто так, сами по себе – проходя, зыркнули на меня одинаково набыченными глазами из-под бритых лбов. «Конвою-то у меня маловато» – подумала я обреченно.
Подошли к большому деревянному бараку, вероятно здешнему очагу культуры. Внутри гудело.
– Народ уже согнали, молодцы, – удовлетворенно заметил начальник. – Это наш актовый зал…
Несмотря на состояние сильнейшей анестезии, я отметила, что их актовый зал похож на вагон-теплушку времен войны: длинный, дощатый, битком набитый серо-черными ватниками. Лица же над ватниками… Лиц не было. Я их не видела. Страх и отвращение слепили глаза. Были серые, тусклые, бритоголовые рожи. Без возраста.
Все это гудящее месиво удерживали несколько воспитателей, снующих вдоль рядов. Начальник колонии помог мне взойти на сколоченную из досок сцену с разбитым фортепиано, скалившимся открытой клавиатурой, и зычно крикнул в зал:
– Значить, так!! Здесь сейчас выступит… пру… про… заик!! Чтобы было ша!
Ватники, с кочками бритых голов, озверело затопали, засвистели и нецензурно-восхищенно заорали. Надо полагать, здесь это считалось аплодисментами. Потом наступила… Ну, тишиной это можно было назвать только в сравнении с ядерным взрывом, но к этой минуте мое авторское самолюбие давно уже валялось в глубоком обмороке, и единственное, чего мне хотелось жалобно и страстно, – чтобы на зарешеченном «рафике» меня вывезли отсюда поскорее куда-нибудь. Зыбким голосом, не поднимая глаз от страницы, я бормотала текст своего рассказа… Прошла минута, две. Справа кто-то из ватников стал демонстративно мученически икать, слева – наоборот, так же натужно кашлять. Вдруг из задних рядов сказали громко и лениво:
– Ну хвать уже! Пусть поет…
Я запнулась и выронила журнал. Ужас мягко стукнул меня в затылок и холодными струйками побежал по спине. Тем более что я вспомнила про совет начальника – не делать пауз. Я попятилась по сцене, наткнулась на фортепиано и, не удержав равновесия, с размаху села на открытую клавиатуру. Ватники взревели от восторга. Барак сотрясался.
– Э-эй, кадра!! – орали мне. – Сыграй еще этим самым!!!
Но дикий аккорд, неожиданно извлеченный из инструмента далеко не самой талантливой частью моего тела, как это ни странно, вдруг привел меня в чувство. Я увидела путь к спасению.
Решительно плюхнувшись на колченогий стул, я ударила кулаками по басовому и верхнему регистрам, и ватники вдруг заткнулись.
– Я спою! – выкрикнула я в отчаянии. – Я спою вам «Первача я взял, ноль восемь, взял халвы…». Если… если будет ша!
Взяла три дребезжащих аккорда и запела им Галича… У меня тряслись руки и перехватывало горло, но я допела песню до конца и, не прерываясь, перешла на «Облака».
Облака плывут, облака,
В милый край плывут, в Колыму,
И не нужен им адвокат,
И амнистия ни к чему… —
пела я в гробовой тишине, и постепенно дрожь в руках унималась, и мой небольшой голос звучал свободней…