Так говорил державный государь,
И сладко речь из уст его лилася.
И плакал он. А мы в слезах молились.
Да ниспошлет Господь любовь и мир
Его душе, страдающей и бурной.
А сын его Феодор? На престоле
Он воздыхал о мирном житие
Молчальника…
Нет, ошибся Григорий – совсем не смиренным становился Пимен, когда речь заходила о царях, о придворных бурях – словом, о политике! Взгляд его бегал, он трепал и почесывал свою несуществующую бороду, нервно потирал руки. Словом, Пимен был неслыханно возбужден. Сенька никогда не играл его таким на репетициях. Сейчас Пимен был на грани нервного припадка. Последние слова перед моей репликой он выкрикнул как проклятье:
О страшное, невиданное горе!
Прогневали мы Бога, согрешили:
Владыкою себе цареубийцу
Мы нарекли!!
Я была несколько смущена таким поворотом дела. И дальше продолжала робко, почти испуганно поглядывая на Сеньку:
Давно, честный отец,
Хотелось мне тебя спросить о смерти
Димитрия-царевича; в то время
Ты, говорят, был в Угличе.
Что наступило вслед за этими словами, я буду помнить всю жизнь. Сенька отскочил в сторону, словно только и ждал этого вопроса, ткнул в меня костлявым пальцем и вкрадчиво, с придыханием начал:
Ох, помню!
Привел меня Бог видеть злое дело,
Кровавый грех…
Он вился вокруг меня, Григория, как хромой шаман, он закручивал неслыханную пружину – голос его взлетал в исступленной ненависти, взвизгивал, глаза налились кровью. На словах: «Вот, вот злодей! – раздался общий вопль» – Пимен замолотил кулаком по столу. Было совершенно очевидным, что старик на этой истории спятил, она его давний пунктик, и – кто знает! – может, он сам ее выдумал. Он задыхался, закатывал глаза, выкрикивал:
И чудо – вдруг мертвец затрепетал. —
«Покайтеся!» – народ им завопил:
И в ужасе под топором злодеи
Покаялись – и назвали Бориса.
Монолог кончился.
Пимен рухнул на стул и уронил голову на руки. Он обессилел после припадка… Я же была испугана по-настоящему. Мне показалось, что Сенька сам сошел с ума. Рехнулся на почве театральных переживаний. Но дело надо было доводить до конца. Дрожащим тенором я спросила:
Каких был лет царевич убиенный?
Пимен молчал. Я уже хотела повторить вопрос, но он поднял голову, уставился на меня тусклым оловянным зрачком. Такие глаза бывали у нашей больной соседки после эпилептического приступа.
пробормотал Сенька,
Ему бы ныне было
(Тому прошло уж десять лет… нет, больше:
Двенадцать лет).
Наступила огромная ватная пауза, в течение которой произошло вот что: тусклый глаз Пимена зажегся странной мыслью, все лицо озарила дикая тонкая улыбка, он повернулся к залу, обвел чуть ли не каждого горящими глазами, обернулся ко мне и проговорил негромко, внятно, словно вбивая каждое слово в мою тугодумную башку:
Он был бы твой ровесник, и цар-ство-вал;
но Бог судил иное…
И замолчал, вглядываясь в мое лицо, словно проверяя, понял ли Григорий все, что следовало ему понять.
И дальше уже продолжал успокоенно, величаво, так, как начинал сцену. Он подбирался к злополучной строчке с костылем, но я была спокойна – ведь я просигналила Сеньке об опасности, он обязан был выкрутиться. Но, как выяснилось, я недооценила Сенькину способность вживаться в роль. Сейчас он был настолько Пименом и никем больше, что ему просто не было до моих проблем никакого дела. Близилась развязка:
А мне пора, пора уж отдохнуть, —
устало покашливая, продолжал Пимен. —
И погасить лампаду… Но звонят
К заутрени… благослови, Господь,
Своих рабов! Подай костыль, Григорий.
Я оцепенела, сердце мое остановилось во второй раз. Вытаращив глаза на Сеньку, я не двигалась.
Подай костыль, Григорий, —
повторил Сенька слегка раздраженно.
И мне ничего не оставалось делать, как идти искать костыль. Я долго болталась по сцене под гробовое молчание зала. Заглядывала под скамейки, дважды залезала под стол… Наконец я поняла, что Сенька мне на помощь не придет, так как сидит в образе по самую макушку, как гвоздь, вбитый по самую шляпку. Я вылезла из-под стола, отряхнула пыльную рясу и виновато развела руками:
– Увы, Пимен, его здесь нет… – выдавила я.
Вдруг из зала послышался старческий голос:
– Вот те на! Куды ж он девался?
В зале прыснули и насторожились.
– Должно, монахи сперли, – предположила я извиняющимся тоном. Неожиданный диалог с залом несколько приободрил меня. Сенька же смотрел на меня с ненавистью.
– Тогда я так пойду… – хрипло и угрожающе обронил он.
– Иди, – разрешила я упавшим голосом.
И Пимен похромал за кулисы. У меня хватило мужества закончить сцену заключительными словами Григория, и я понуро удалилась под треснувшие мне в спину аплодисменты.
Нас дважды вызывали. Мы с Сенькой кланялись, не глядя друг на друга. В третьем ряду слева сидел Сенькин дед и хлопал с обескураженным видом – он так и не понял, зачем внук утащил из сарая костыль. Галстук у него был толстый, серый, в полосочку…
Когда же мы вернулись в уборную, Пимен, не обращая внимания на возмущенно булькающую Бабу Лизу («Плоткин, тебе твои хулиганские штучки даром не…»), схватил книжищу с ятями и молча остервенело опустил мне на голову со всею страстностью монаха-отшельника. Я не защищалась, а Сенька, судя по всему, собрался бить меня справедливо и подробно, тем более что Баба Лиза от ужаса булькнула и умолкла, словно утонула.
Но тут кто-то сзади сказал звучно, с хохотком:
– Н-ну, братья монахи, где ваше смирение?
В дверях комнатки стоял человек – молодой, курчавый, небольшого роста.
– К тому же даму бить некрасиво, даже если она провалила ваш дебют. Ведь, по крайней мере, она четко подавала текст…
Курчавый человек сунул Сеньке крепкую маленькую руку и сказал:
– Александр Сергеевич.
Сенька отвалил челюсть и спросил:
– В каком смысле?
– В том смысле, что это мое имя-отчество. Такая вот неприятность. Я – руководитель молодежного театра-студии на базе университета. Сегодня совершенно случайно оказался на вашем торжестве и совсем не жалею. Сколько вам, молодой человек? Шестнадцать?