— Ревнивый дружок, но это так, навскидку.
— И он ударил ее битой? Он что, не совсем нормальный?
— Часто так оно и есть.
Помощник коронера приоткрыл дверцу водителя и окинул взглядом Уайти и Шона.
— Кажется, кто-то собирался показать нам дорогу отсюда?
— Да, мы собирались, — сказал Уайти. — Но когда выедем из парка, поедешь впереди. И еще: с нами будут близкие родственники, так что не оставляй ее в коридоре. Понятно?
Парень кивнул и полез в свой фургон.
Уайти и Шон сели в патрульную машину, Уайти за руль, и поехали впереди фургона. Они ехали вниз по склону между желтых лент полицейского ограждения, и Шон смотрел, как просвечивает сквозь деревья закатное солнце, как заливает оно ржавым золотом воду канала, как зажигает красным сиянием верхушки деревьев. Шон думал о том, что, умирая, будет сожалеть и об этом — об этих удивительных, нездешних красках, хотя они и навевают легкую грусть, словно ты маленький и затерялся неведомо где.
* * *
Первую ночь в исправительном заведении «Олений остров» Джим просидел без сна с девяти и до шести, боясь, что его сокамерник кинется на него и убьет.
Сокамерник был ньюхэмпширским байкером и звался Вудрел Дэниелс; по какому-то делу, связанному с метамфетамином, его занесло в Массачусетс, где он заглянул в бар пропустить рюмочку-другую, после чего ткнул бильярдным кием в глаз собутыльника, ослепив того. Вудрел Дэниелс был настоящая мясная туша, весь в татуировках и ножевых шрамах. Он поглядел на Джимми и издал какое-то странное тихое фырканье — звук, отозвавшийся в сердце Джимми сигналом тревоги.
— Ну, до скорого, — бросил Вудрел, когда погасили свет. — До скорого! — повторил он, и опять раздалось это фырканье.
Вот Джимми и не ложился всю ночь, прислушивался, не заскрипит ли вдруг койка над ним, думал, что надо будет целить Вудрелу в трахею, если до этого дойдет, и прикидывал, долго ли сможет выдерживать хватку мощных лап сокамерника. Хватай его за глотку, твердил он себе, хватай его за глотку, за глотку, о господи, вот он уже лезет…
Но это просто Вудрел повернулся во сне, скрипнул пружинами. Под его тяжестью матрас продавливался все сильнее, пока не стал нависать над Джимми, как слоновье брюхо.
В ту ночь тюрьма казалась Джимми живым существом, гудящей, дышащей машиной. Он слушал, как дерутся, оголтело пищат и жрут добычу крысы. Слушал шепоты, и стоны, и мерное поскрипывание матрасов — вверх-вниз, вверх-вниз. Капала вода, арестанты бормотали во сне, из дальнего коридора раздавались шаги охранника. В четыре утра он услышал крик — единичный и замерший так быстро, что даже эхо и воспоминание об этом крике казались дольше его самого, а Джимми в тот момент как раз разрабатывал план взять из-под головы подушку, взобраться на койку Вудрела Дэниелса и задушить того. Но руки его были такими слабыми, липкими, а неизвестно еще, спит ли Вудрел: может быть, просто притворяется, а Джимми к тому же вряд ли хватит сил удерживать подушку, в то время как великанские руки станут наносить ему ответные удары по голове, царапать лицо, вырывать клочья мяса из его запястий, молотить по барабанным перепонкам.
Самым страшным был час перед рассветом. Сквозь толстые стекла окошек наверху стал сочиться серый свет, неся с собой металлический холод. Джимми слышал, как просыпаются люди, начиная топотать по камерам, слышал сухой скрежещущий кашель. Ему казалось, что это оживает опять машина, холодная, готовая все поглотить, знающая, что насилие и вкус человеческого мяса ей необходим, что без этого она погибнет.
Вудрел соскочил с койки на пол так неожиданно, что Джимми даже не сразу испугался. А потом крепко зажмурился и, тяжело дыша, стал ждать, когда Вудрел подойдет к нему достаточно близко, чтобы вцепиться ему в горло.
Но Вудрел Дэниелс и не взглянул в его сторону. С полки над раковиной он снял книгу, открыл ее и, опустившись на колени, принялся молиться.
Он молился, и читал куски из Посланий апостола Павла, и опять молился, время от времени издавая это тихое фырканье, которое, однако, не прерывало потока слов, пока Джимми не понял, что фырканье это — непроизвольно, как непроизвольны были вздохи его матери, запомнившиеся ему в детстве. Сам Вудрел, может быть, даже и не замечал за собой этой привычки то и дело пофыркивать.
Еще до того, как Вудрел, повернувшись к нему, спросил, признает ли он Господа своим личным спасителем, Джимми уже знал, что самая долгая из всех его долгих ночей кончилась. Лицо Вудрела было озарено тем светом, который освещает проклятым путь к спасению, и свет этот был столь ярок, что было удивительно, как это Джимми не заметил его при первом же взгляде на сокамерника.
Джимми не мог поверить в такую потрясающую, неслыханную удачу: очутиться в логове льва, но льва-христианина! Да Джимми признал бы кого угодно — хоть Иисуса, хоть Боба Хоупа, хоть Дорис Дэй или кого там еще почитает этот святоша-головорез в воспаленном своем воображении, — лишь бы только знать, что чудовище уберется к себе на койку и будет мирно сидеть подле Джимми во время трапез!
— Я заплутался, — сказал Джимми Вудрел Дэниелс, — но, хвала Господу, я нашел свой путь.
Джимми чуть было не сказал вслух: «Туда тебе и дорога!»
До сегодняшнего дня всякое испытание Джимми мерил меркой этой долгой первой ночи в «Оленьем острове». Он говорил себе, что способен выдержать столько, сколько потребуется — день, другой, — если терпением надо чего-то достичь, но все равно ни одно испытание не сравнится с той долгой ночью, когда рядом раздавались гул и вздохи живой машины, когда крысы пищали, пружины скрипели, а крики захлебывались, едва прозвучав.
До сегодняшнего дня.
Стоя возле входа в Тюремный парк со стороны Розклер-стрит, Джимми и Аннабет ждали. Они стояли за первой линией полицейского ограждения, но перед второй. Их поили кофе, им принесли раскладные стулья, чтобы они могли сесть; полицейские были к ним очень внимательны. Но все же их заставили ждать, а когда они пытались что-то разузнать, лица полицейских каменели, брови скорбно вздергивались, и очень вежливо, с извинениями им говорили, что ничего не знают помимо того, что известно каждому прохожему.
Кевин Сэвидж отвез Надин и Сару домой, но Аннабет осталась. Осталась с Джимми в своем лиловом платье, которое надела на первое причастие Надин — событие, которое отодвинулось так далеко, словно с тех пор прошло уже несколько месяцев, и теперь молчала, замкнувшись в отчаянной своей надежде. Надежде, что Джимми неверно истолковал выражение лица Шона Дивайна. Надежде, что брошенный автомобиль Кейти и ее многочасовое отсутствие волшебным образом не связаны со скоплением полицейских в Тюремном парке. Надежде, что правда, о которой она догадывалась, все-таки, все-таки окажется неправдой.
— Еще кофе принести? — спросил Джимми.
Она улыбнулась ему натянутой, рассеянной улыбкой:
— Нет. Я в порядке.
— Точно?
— Да.