Перед операцией на мозге пациента я всегда пытался как можно больше узнать о нем: о его личности, ценностях, о том, что делает его существование значимым и при каких потерях спасение его жизни лишится смысла. Я всегда изо всех сил стремился добиться успеха, и неизбежные поражения вызывали у меня невыносимое чувство вины. Этот груз вины и ответственности как раз и является тем, что делает медицину одновременно священной и ужасной: взваливая на себя чужой крест, ты сам можешь оказаться придавленным его весом.
На середине резидентуры пришло время набраться опыта еще в одной сфере. Для того чтобы быть первоклассным нейрохирургом, недостаточно блистать лишь в нейрохирургии. Чтобы стать лучшим из лучших, нейрохирург должен идти вперед и добиваться превосходства в других сферах. Некоторые выбирают что-нибудь публичное, как, например, нейрохирург-журналист Санджай Гупта, но большинство сосредотачиваются на смежных областях. Самый сложный и престижный путь состоит в том, чтобы стать нейрохирургом-нейробиологом.
ОСТАВИВ НА ВРЕМЯ ХИРУРГИЮ, Я НАЧАЛ УЧИТЬСЯ ПРИМЕНЯТЬ НОВЫЕ ТЕХНИКИ ГЕННОЙ ТЕРАПИИ В СЕРИИ БЕСПРЕЦЕДЕНТНЫХ ЭКСПЕРИМЕНТОВ.
На четвертом году резидентуры я начал проводить исследование в стэнфордской лаборатории, посвященное основам моторной нейробиологии и развитию технологий нейропротезирования. Я представлял, что в результате парализованные люди могли бы контролировать мозгом курсор мышки или руку-робот. Заведовал лабораторией преподаватель электротехники и нейробиологии, индус во втором поколении, которого все ласково называли Ви. Ви был на семь лет старше меня, но мы стали близки как братья. Его лаборатория являлась мировым лидером в чтении сигналов мозга, но я под его руководством начал работать в обратном направлении: я решил научиться записывать сигналы в мозг. В конце концов, если рука-робот не может чувствовать, насколько сильно она сжимает бокал вина, то она раздавит множество бокалов. Однако возможности нейромодуляции куда шире: способность контролировать разряды нейронов позволила бы лечить множество неврологических и психиатрических заболеваний, которые сейчас считаются трудно– или неизлечимыми: от большого депрессивного расстройства до болезни Хантингтона
[40], шизофрении, синдрома Туретта
[41] и обсессивно-компульсивного расстройства
[42]. Возможности в действительности безграничны. Оставив на время хирургию, я начал учиться применять новые техники генной терапии в серии беспрецедентных экспериментов.
На протяжении года работы мы с Ви встречались каждую неделю, чтобы обсудить полученные результаты. Честно говоря, я очень любил наши с ним беседы. Ви не походил на всех остальных знакомых мне ученых: у него была мягкая манера разговора, и он всегда со всей душой и ответственностью относился к людям и миссии врача. Ви часто говорил мне, что сам хотел бы быть хирургом. Наука, как я понял со временем, политизирована, соревновательна, жестока и полна соблазнов найти пути полегче.
Под руководством Ви любой мог отыскать свой честный (и, как правило, скромный) путь к успеху. В то время как большинство ученых стремились опубликовать свои статьи в самых престижных медицинских журналах и получить известность за границей, Ви говорил, что единственная обязанность врача заключается в том, чтобы быть преданным своему исследованию и правдиво рассказывать о нем. Я никогда не встречал такого успешного человека, настолько преданного служению добру. Для меня Ви был истинным образцом совершенства.
КАК МАЛО ИЗВЕСТНО ВРАЧАМ О МУКАХ, НА КОТОРЫЕ ОНИ ОБРЕКАЮТ СВОИХ ПАЦИЕНТОВ.
Однажды Ви не улыбнулся, как обычно, когда я сел напротив него. Он с болью в глазах вздохнул и сказал:
– Мне нужно, чтобы ты прямо сейчас надел свою медицинскую шапочку.
– Хорошо.
– Похоже, что у меня рак поджелудочной железы.
– Ви… Ладно, расскажи мне все с самого начала.
Он поведал о постепенной потере веса, несварении и недавней «превентивной» компьютерной томографии (нестандартная процедура при таком предположительном диагнозе), которая показала образование в поджелудочной. Мы обсудили планы на будущее, неизбежную страшную процедуру Уиппла
[43] («Ты будешь чувствовать себя так, словно попал под грузовик», – предупредил я его), лучших хирургов, реакцию его жены и детей на болезнь Ви и руководство лабораторией во время его длительного отсутствия. У рака поджелудочной плохой прогноз, но, конечно, никто не знал, чем болезнь обернется для Ви.
Он какое-то время молчал.
– Пол, – сказал он, – как думаешь, есть ли смысл в моем существовании? Принимал ли я в жизни верные решения?
Я был поражен: даже человек, которого я считал образцом этичности, задавался этими вопросами перед лицом смерти.
Операция, химио– и лучевая терапия были для Ви утомительными, но успешными. Он вернулся на работу год спустя, как раз когда я снова приступил к своим обязанностям в больнице. Его волосы поседели и истончились, а блеск в глазах погас. Во время нашего последнего еженедельного разговора он повернулся ко мне и сказал: «Знаешь, сегодня я впервые подумал о том, что все это того стоило. Конечно, я бы прошел через что угодно ради своих детей, но сегодня я понял, что все мучения были не напрасны».
Как мало известно врачам о муках, на которые мы обрекаем своих пациентов.
На шестом году резидентуры я вернулся в больницу на полный рабочий день, отложив исследования в лаборатории Ви на выходные и свободные часы, если такие выдавались. Большинство людей, даже ближайшие коллеги, не до конца понимают, что такое черная дыра под названием «нейрохирургическая резидентура». Однажды одна из моих любимых медсестер, задержавшись в больнице до десяти вечера из-за сложного пациента, сказала:
– Как хорошо, что завтра выходной. У вас тоже?
– Эм, нет.
– Но вы ведь можете хотя бы прийти попозже? Во сколько вы обычно приходите?
– В шесть утра.
– Не может быть. Правда?
– Да.
– Каждый день?
– Каждый день.
– И в выходные?
– Даже и не спрашивайте.
Среди резидентов популярно высказывание: «Дни длинны, но годы коротки». В нейрохирургической резидентуре день начинается в шесть утра и заканчивается, когда сделаны все операции, что непосредственно зависит от скорости работы хирурга в операционной.